Берлин и его окрестности (сборник)
Шрифт:
– Вы заблуждаетесь! У генерала Коррейры совершенно выдающаяся биография! Родившись в 1874 году, он уже в 1894-м в чине полковника командует всеми войсками в Вера Крус, а после следующего восстания становится военным комендантом столицы. Его уважают даже враги. А сейчас у него тяжелый плеврит! И если в итоге плеврит генерала не удостаивался петита, он все равно пропечатывался нонпарелью в рубрике «Разное». Эпидемия собачьего бешенства в Константинополе претендовала на десять строк на третьей странице, в левом верхнем углу, потому что собаки в Константинополе могли представлять собой опасность для всего человечества. «При известных обстоятельствах».
– При известных обстоятельствах, – говаривал в таких случаях Густав К., – подобное заболевание может перекинуться на матросов океанских кораблей.
То есть для него не существовало ничего «неважного». Даже выбросив бумагу с известием о каком-нибудь совсем уж мелком событии в какой-нибудь далекой, богом забытой стране, ночной редактор через пять минут лез под стол в корзину, извлекал смятый листок обратно и тщательно его разглаживал, искусственно придавая ему вид только что поступившей, еще никому не известной новости. Он заставлял себя эту новость забыть, чтобы еще раз узнать ее заново. После чего еще раз воскрешал в себе аргументы против ее публикации и опять выбрасывал ее в корзину.
Но, вероятно, она потом еще долго
И только раз в месяц, 30-го числа, он являлся в редакцию при свете дня, чтобы дождаться там белого конверта, в котором содержались скудные остатки его жалованья. На этом конверте целым и невредимым оставались только имя и фамилия Густава К. – рядом с увечной, тяжело раненной вычетами суммой в графе «Итого». Как и в полночь, Густав К. был чисто выбрит, с еще влажными, но тщательно расчесанными на пробор волосами. Однако на сей раз он бывал предельно серьезен и отнюдь не расположен к панибратским шуткам. Мятежный дух обуревал все его существо. То ли причиной было необычное время суток, когда ему пришлось встать с постели? То ли скудное жалованье, ради которого он вынужден был это сделать? Как бы там ни было, но в полуденный час каждого 30-го числа Густав К. начинал провозглашать коммунистические лозунги. Он на чем свет стоит клял демократические идеалы издания. Объявлял главного редактора банкирским прихвостнем. Грозился в ближайшее же время начать подбрасывать в газету «социалистические кукушкины яйца». А через месяц уволиться. Да-да, с белым конвертом в руке он входил в коференц-зал, где сидело еще несколько редакторов, и объявлял:
– Всё, господа, я увольняюсь!
Никто даже глаз не поднимал. Все уже сотню раз это слышали.
– Я в этом свинарнике больше работать не намерен, – продолжал Густав К.
Но тут его иногда как бы невзначай кто-нибудь спрашивал:
– Вы уже читали, как социал-демократы сегодня на нас ополчились?
– Это где же? – мгновенно вскидывался ночной редактор. – Ну и банда! Да вы только гляньте, как они газету свою делают! И как только люди читают такое! Разве это журналисты? Да это же… – И Густав К. долго подыскивал как можно более оскорбительное словцо, покуда не останавливался на самом обидном:
– Функционеры партийные, вот они кто…
И засовывал конверт в карман.
Франкфуртер Цайтунг, 21.04.1929
Криминальный репортер Генрих Г
Генрих Г., криминальный репортер, занимался своим ремеслом уже лет двадцать с лишним. С виду это был веселый добряк дородного телосложения с округлой физиономией. Казалось, он не обладает ни должным проворством, ни способностью здраво оценить меру переносимости тех ужасов, о которых сообщает. Судя по ноншалантной небрежности всего его облика, по замятым поперечным складкам на брюках, ниспадающих на добротные ботинки, по беззаботной легкости, с какой крупная, игривая бабочки коричневого шелка порхала над строгим вырезом жилетки, словно это уже не принадлежность одежды, а некая игрушка струящегося эфира, его можно было принять, допустим, за директора кукольного театра или за воскресного фотографа, промышляющего мгновенными снимками прогуливающихся на природе влюбленных парочек. Улыбчивое спокойствие этого человека окутывало и прятало под собой его интерес к кровавым кошмарам криминалистики, как сияние летнего дня убаюкивает посетителя перед входом в комнату ужасов. Казалось, все существо его тянется навстречу только самым безобидным житейским радостям. Он беззаботно слонялся по улицам, заложив за спину руки с тросточкой, так что со стороны казалось, будто вместо спины у него округлое брюшко. Часто останавливался перед витринами. Взгляд его изучал не выставленные предметы за стеклом, а пространство за ними или, что скорее всего, его собственное отражение. Это был отрешенный взгляд мечтателя, бесцельно устремленный в небо. В такой позе он нередко позволял застигать себя врасплох проходящим мимо приятелям, коих у него имелось множество. В основном это были крупные, похожие на биндюжников мужчины с одинаково нелепыми баварскими шляпками на массивных, гладко выбритых черепах – сотрудники уголовной полиции в штатском. Они останавливались. Годами выработанный профессиональный
– А, это ты, Антон… А я-то думал, что это Франц. Рука в точности такая же. Игра природы!
Вслед за чем оба трогались с места. Вместе с первым шагом Генрих Г. вытаскивал из левого нагрудного кармана жилетки толстенькую сигару без обертки. Подержав ее на ладони, осмотрев, повертев между пальцами, он произносил:
– Люкс! Гаванская! И только после этого дарил сигару приятелю. Прочие сотрудники редакции, почти все, торопились на работу с портфелями или папками. Он один шел неспешно, вразвалку, а если случалось ему нести с собой портфель, то в нем обнаруживались отнюдь не рукописи и газеты, а продукты – сочный кусок мяса, жизнерадостные морковки, трепетно-нежный листовой салат. Ибо он любил зайти с утра на какой-нибудь рынок, где его узнавали и дружеским взмахом руки приветствовали все продавцы. Выбирать ему не требовалось – ему все предлагали сами. Стоило ему с сигарой в зубах, заткнув большой палец за ремень, безмолвно остановиться у прилавка, как торговец немедленно поворачивался именно к нему, спешил к своим корзинам, выбирал товар, заворачивал и сам клал Генриху в портфель. Генриху оставалось только расплатиться. Вся сцена разыгрывалась молча. Остальным покупателям приходилось ждать.
У всех прочих сотрудников редакции были строго определенные часы работы. И только Генрих Г. работал на ходу. Иногда заходил в кафе, здоровался, направлялся в телефонную кабинку, выуживал из пухлого кармана несколько мятых бумажонок и звонил в редакцию, чтобы надиктовать очередную порцию ужасов. Обычно это бывала только заготовка, набор имен, дат, фактов. Не связные предложения, а лишь ключевые слова. Выглядело это примерно так: «Сегодня, 26 апреля, найдена убитой Генриэтта Кралик, полиция, по горячим следам, поденщик Рихард Йозеф Хабер, 32 года, судим за взлом, отбыл, проживает без регистрации». Надиктовав таким манером с дюжину убийств, грабежей, краж со взломом в банках или в частных домах, он снова раскуривал сигару и, по привычке заложив за ремень большой палец, уходил из кафе. Откуда он узнавал про все эти страсти-мордасти? Он извлекал их из воздуха, в котором они были разлиты, а может, из витрин или из громогласных «приветов», которыми его пытались вспугнуть приятели. До обеда он отправлялся в полицию. Постовой у входа отдавал ему честь и получал от Генриха Г. сигару. В длинном, полутемном коридоре, где мерцающим пунктиром тянулась вереница белых кнопок звонков у кабинетных дверей, Генрих Г. отворял дверь за дверью, просовывал голову в щель, в то время как его трость, которую он прятал за спиной в левой руке, производила некоторые виляющие движения, как бы непосредственно связанные с артикуляцией языка и губ, произносивших куда-то в недра кабинетов «Доброе утро!». «Доброе утро!» – неслось оттуда в ответ. Дверь закрывалась, за ней тут же распахивалась следующая. Иногда – по одному ему ведомой причине – Генрих Г. заходил в кабинет и оставался там несколько минут. Потом, насвистывая, отчего его губы складывались в бантик, вдруг выделяясь на лице странным красным пятном, он снова выходил в коридор. Насвистываемый мотивчик был сигналом, что он кое-что разузнал. Он шел к следующей двери, чтобы бросить и в нее свое «Доброе утро!». Потом поднимался на третий этаж, сопровождаемый беспрерывными приветствиями и отдачей чести со всех сторон. На третьем этаже, где коридор был посветлее, утренний обход дверей повторялся. Здание полиции он покидал уже не парадным, а служебным входом. И здесь тоже постовой отдавал ему честь. И так же получал от Генриха Г. сигару. Ближе к вечеру, когда остальные сотрудники уже собирались домой, он являлся в редакцию. Заходил к себе в кабинет, пустой и просторный, зажигал лампу, садился за письменный стол и сминал в ворох толстую стопку бумаг, ожидавших его с утра. Это были официальные депеши из полицейских участков, которые все и так уже были ему известны. Он знал их из первоисточников, ничего нового они ему сообщить не могли. Его почти оскорбляли эти бумаги. Все, что могло в них содержаться, он давно уже «передал в номер». И содержалось в них, скорее всего, далеко не все из того, что он знал. Стол его зиял пустотой. Чернильница засохла, перья, по большей части сломанные, давно заржавели. Ведь Генрих Г. ничего и не писал. Ему и не нужно было писать. Сидя за своим пустым письменным столом, он выдвигал ящик, извлекал из него пригоршню сигар «гаванских люкс», снова задвигал ящик и выходил из кабинета. Точно так же, как утром в полиции он провозглашал во все двери «Доброе утро!», так теперь он во все редакционные двери басил свое «Доброй ночи!». Курьеры в приемной тоже получали от него гавану люкс. Потом Генрих Г. телефонировал в ресторан. Пять минут спустя официант на огромном подносе приносил ему заказанный ужин. От подноса шел душистый пар. Толстая шапка белой пены колыхалась над краями запотевшей пивной кружки. Официант, разумеется, тоже получал гавану.
А больше – больше ничего и не происходило. И рассказывать мне, в сущности, больше не о чем. В точности таким, как описано выше, он и был – Генрих Г., криминальный репортер.
Франкфуртер Цайтунг, 28.04.1929
Мадемуазель Лариса, обозреватель моды
У мадемуазель Ларисы имелся псевдоним, но странным образом как будто вовсе не было фамилии. Словно редкость, чуждость и благозвучие ее имени Лариса освобождали ее от гражданской обязанности присовокуплять к имени еще и фамилию и словно бы сама ее фамилия, возможно, слишком простая, стыдилась соседствовать с таким красивым именем.
Мартин Бадеков. Актриса Лили Дамита с куклой. Около 1927–1928 гг.
С незапамятных времен она была верной сотрудницей газеты, хотя по соображениям галантности ни у кого не поворачивался язык назвать ее нашей старейшей сотрудницей. Галантность в данном случае в порядке исключения была не так уж и не права. Да, Лариса была уже не молода, но она неизменно оставалась поюношески моложавой. И в этой ее моложавости ни на гран не чувствовалось никакой искусственности, скорее это была своего рода вторая юность, вполне натуральная и естественная, которую к тому же роднила с первой некая прелестная глуповатость.