Берлин и его окрестности (сборник)
Шрифт:
В одной из крупнейших газет Германии читаем: «…Это книга разочарований, выступающая заступницей всех разочарованных. А таковых ходит ныне вокруг нас такое несметное скопище…» «Это книга нечто вроде воплощения эротического кризиса наших дней, выплеснутого до самого дна…» «Она обнажает фундаменты человеческого бытия». «Подсознательное всплывает в ней на поверхность и искажает гладь отражения…»
В одном из ведущих социал-демократических изданий находим такие строки: «И тут происходит нечто странное». А именно: «С. …называют человеком настроения… и брезгливо морщат над ним нос…»
Примеры можно множить до бесконечности. Остается только в один голос с процитированным рецензентом возопить: «Это всплывает на поверхность и искажает гладь отражения»! Да если бы в этом отражении была хоть какая-то гладь! Ведь рецензенты, от самых простецких и трогательных (изъясняющихся примерно так: «Передо мной на столе
Мюнхнер Нойесте Нахрихтен, 10.11.1929
Книги и корнеплоды
Перед книжной лавочкой на берлинской Курфюрстендамм с недавних пор, почти не замечаемый прохожими, стоит крохотный столик, на котором разложено несколько журналов. Если я верно оцениваю их ассортимент, то напрашивается предположение, что в Берлине предпринята первая робкая попытка ближе, чем это практиковалось прежде, познакомить так называемую широкую публику с литературой, придать литературному товару более привлекательный, популярный, более доступный вид, подчеркнув его насущную необходимость – как насущно необходимы сейчас в Германии, допустим, морковь или картошка, которые подобным же образом соблазнительно выкладываются на прилавках и лотках, с готовностью предлагая всякому желающему себя пощупать. От прохожих, однако, столик отделен невысоким заборчиком, какими в Берлине принято огораживать небольшие палисадники перед домом, где на гравиевой почве пышно зеленеют растения в горшках и красуются гипсовые ангелочки. Столик с журналами установлен именно в таком палисаднике, и, чтобы войти туда, требуется известная решимость, ведь палисадник, по идее, призван обозначать частную собственность, в подтверждение чего в нем даже принято иногда держать злую собаку, но уж никак не немецкую литературу (способную, впрочем, иной раз отпугнуть любопытствующего гражданина ничуть не меньше). Так что прохожий, вздумай он ознакомиться с литературным столиком поближе, вынужден сперва отогнать от себя мысль о знаменательной символике всей этой странной диспозиции. Ему придется вспомнить, что изначальное предназначение палисадников на Курфюрстендамм состояло вовсе не в том, чтобы отгораживать литературу от читателей, а в том, чтобы придать улице аристократический вид. Но вкусы меняются, в палисадниках давно уже нет ничего аристократического, однако изгнать их невозможно никакими силами, в упорном стремлении пережить самих себя они приспособились, пойдя на компромисс с коммерцией, и теперь при малейшей возможности норовят предложить свои услуги госпоже рекламе. Другим городам повезло больше. У них нет Курфюрстендамм, меньше палисадников, а для литературной продукции припасены столы посолиднее. И хотя доказать непосредственную взаимосвязь между отсутствием изгородей и решеток и более серьезным вниманием к литературе не представляется возможным, а утверждать, будто изобилие гипсовых поделок и флоры в горшках снижает общественный интерес к словесности, вовсе не входит в мои намерения, этот крохотный столик с настырной и почти насмешливой наглядностью настаивает на своем праве быть столь же характерной приметой наших литературных нравов, сколь в других городах в этом качестве характерны книжные развалы. Бросаются в глаза и иные неблагоприятные сопутствующие обстоятельства: дело происходит зимой, и два столь популярных в Берлине веяния времени, как холод и стремление жить в темпе, явно мешают прохожим хоть ненадолго задержаться возле столика и проявить интерес к разложенной на нем литературной продукции. Одинокий столик, голый палисадник, колючий северный ветер, столь частый в этих краях, и пешеходы, спешащие в кино или к стойке бара: поистине, трудно не узреть во всем этом некую символику. Несколько журналов и книг напоминают хрупкие безделушки. Все очень аккуратненько, чистенько, почти церемонно. Если и найдется изредка охотник приблизиться к столику и оробелыми перстами пролистать журнал, то лишь затем, чтобы мгновение спустя боязливо положить его обратно, причем точь-в-точь на то же самое место, откуда он его взял.
Во избежание недоразумений уточню: я вовсе не намерен подвергать сомнению приличное и вполне достойное подражания качество предлагаемого ассортимента. Я лишь пытаюсь на конкретном примере показать, до чего это непростое дело – популяризировать литературу. Перед нами цепочка вроде бы случайных, но сколь же симптоматичных мелочей: маленький столик, суета и спешка, зимняя стужа, палисадники, изгороди и решетки, обилие кинозалов и баров. А ведь немецкую книгу и так-то нелегко отличить от безделушки. Переплет трещит, обложка рвется, опоясывающая книгу полоска с рекламной аннотацией соскальзывает, зато бумага и печать столь неимоверно добротны, что поневоле хочется вымыть руки, прежде чем до них дотронешься – а между тем, так уж повелось в нашем грешном мире, интерес к литературе довольно редко совпадает с желанием непременно предварительно помыться. Пару недель назад я имел удовольствие подержать в руках французское издание одной из моих книг. И, представьте, я сразу ее узнал. Она была в бумажной обложке, уже не безупречно чистой, зато легко помещалась в кармане и, как родная, напоминала мою первую рукопись, да-да, я тотчас же ее узнал, до того по-свойски ложилась она и на мою ладонь, и в мой карман, – именно таким и был мой первый литературный опус, моя безыскусная (хотя и искренняя) попытка обнажить симптомы нашего мира и нашего времени – пусть и в тайной, безмолвной, сокровенной надежде поведать и позволить судить об этих симптомах другому миру и другому времени, если книге моей посчастливится хоть ненадолго свое время пережить. Французская книга была сделана не на века, она дышала бренностью, как я сам, как тот мой первый, еще рукописный опус, – и при этом внешне ничем не отличалась от книг величайших авторов, рядом с которыми я, скорее всего, был ничтожно малой фигурой. Стоило же положить рядом с ней немецкий оригинал, и он уже одним только вальяжным оформлением солидного переплета предъявлял надменные претензии на почетное место в книгохранилищах, вообще на Saecula Saeculorum [36] , так что я, краснея от стыда, виделся сам себе чуть ли не конкурентом автора Святого Писания. Да окажись в моем положении хоть сам Гомер – он бы тоже был сконфужен до крайности.
36
На веки вечные (лат.).
Я, автор, сам робею перед своими изданиями. Впрочем, при моей разнузданной скромности это, пожалуй, еще ничего не доказывает. Но даже дешевые книжки «народной библиотеки», пользующиеся в наши дни такой любовью, внушают мне страх. Они дешевы, но выглядят все равно дорого – вид у них добротный. И издатели гордятся – мы, мол, способны даже добротный товар предлагать по дешевым ценам.
Пусть это тайна, я все равно ее выдам: наши издатели просто не могут издавать книги недобротного вида. Дешево ли, дорого ли – иметь добротный вид книга будет в любом случае. И всегда будет оставаться безделушкой (ломкой, невзирая на всю свою внешнюю «добротность», солидной – напоказ – при всей своей непрочности), всегда на крохотном столике, всегда зимой, всегда в палисаднике и всегда за решеткой, в стужу, среди суеты и спешки, на Курфюрстендамм, Никогда книги не будут нужны нам столь же насущно, как морковь или картошка. Впрочем, может, оно и правильно, морковь полезнее.
Ди литерарише Вельт, 14.03.1930
Часть 8
Берлин развлекается
Один час в весеннем балагане
Берлинская весна как сезон развлечений (или, как здесь принято говаривать на берлинском французском, – «амюземанда») становится настоящей сенсацией лишь с открытием самой большой балаганной площади, именуемой Луна-парком, что вздымается сразу за Халензейским мостом этаким апострофом, что поставлен божеством сенсаций в конце аллеи Курфюрстендамм, которая, кажется, сама нескончаемостью своего пробега воплотила томительное обещание сенсаций. Здесь мир развлечений усугублен до абсурда, самый абсурд возведен в гиперболу, а безобидная забава утомляет иной раз почище тяжкой работы. Есть поистине адские машины, на которых с тебя семь потов сойдет, прежде чем ты испытаешь вожделенное удовольствие, этакие пирамиды бессмыслицы, пытающиеся к тому же, так сказать, превзойти собственные вершины. Бездумное веселье достигает здесь карикатурных масштабов. Ну разве не чудно, когда некий солидный господин, возжелав позабавиться, взбирается на «Танцевальную стремянку» и, вскарабкавшись до середины, в полной беспомощности вцепляется в заплясавшие под ним ступеньки, становясь всеобщим посмешищем вместо того, чтобы смеяться самому?!
Единственная цель этой гротескной машины – выставить человека, который ей доверился, во всей его трагикомической несообразности. Такова же цель и всех остальных аттракционов. Горе тому, кто по неведению отважится ступить на самый край «Дьявольской карусели». Он, наивный, с благодушной улыбкой входит на круглую площадку. Но тут вдруг раздается сигнал, все прочное становится подвижным, все незыблемое – шатким, пол под ногами начинает вращаться, одушевленные и неодушевленные тела раскачиваются, сталкиваются, растопыренные руки тщетно ищут, за что бы ухватиться в этом обезумевшем мире неостановимого вращения, ты в отчаянии цепляешься за бортик – но вращается и он, пиджак ближнего летит по кругу, трость, уткнувшись в ненадежную опору, выпадает из трясущейся длани, ветерок ужаса свистит в ушах, отбрасывая тебя на столетия назад – в дремучую первобытную зависимость от неведомых стихий. Еще никогда стремительность движения так не замедляла ход времени. Все летит – только время замерло. Вращению все нет и нет конца. Когда же карусель наконец останавливается, человек, не помня себя, забывает и о том, что заплатил вообще-то за удовольствие, а поплатился смертным страхом. Он рад, что еще дешево отделался.
Только взгляните на «Стальное море»! Его металлические валы, не зная устали, катят и катят, где-то внизу, под полом, рычаги и подъемные механизмы заставляют волны вздыматься и опускаться, образуя гребни и впадины. Ты садишься в челн и в простоте душевной уповаешь, что и тебя сейчас подхватит этот плавный, мирный, укачивающий ритм. Не тут-то было! Под тобой уже вскидывается вал – и не думает опускаться! Ты гребешь изо всех сил – но тщетно, покуда рядом с тобой искушенный лунапарковый мореход не догадывается могучим толчком просто сдвинуть челн с места. А ведь твоих затрат энергии вполне хватило бы, чтобы выдержать настоящий шторм в открытом море.
Вот кто-то пытается с расстояния разбросать шесть твердых резиновых дисков по круглой площадке так, чтобы покрыть ее полностью, не оставив ни пяди свободного места. Он бросает блин за блином, очень уж ему хочется выиграть часы. Жажда наживы движет его рукой, страх проигрыша эту же руку сдерживает, и между желанием бросить и боязливой дрожью руки, которая оказывается вместилищем жадности и азарта одновременно, мечется его воспаленное сознание. А ведь без всякого труда и в любом киоске он мог бы купить точно такие же «настоящие швейцарские часы с гарантией» – причем за те же деньги.
Изюминка этого аттракциона – в насмешке над человеческой старательностью. Но вот я вижу в «Посудной лавке» мужчину, который в упоении колошматит чашки и тарелки твердыми мячиками. Он не понимает, что звон осколков только распаляет в нем инстинкт уничтожения, он швыряет и швыряет мячик за мячиком, он не замечает, сколько людей собралось вокруг. А у тех, быть может, впервые открылись глаза, и страшный вопрос: «Неужто разрушение и впрямь может стать смыслом жизни?» – застывает у них на губах…