Бес в серебряной ловушке
Шрифт:
…Лязг засова, отрезавшего Годелота от внешнего мира, наполнил каземат гулом, и подросток ощутил, как его затопляет бешенство. Какого черта вытворяют эти вороны с тонзурами на головах?! По какому праву сначала суют человека под замок, а уже потом думают, в чем его вина? Хитрыми словесными ловушками по крупицам вылущивают обвинение из самых простых фраз, а языческие пытки прикрывают именем Христа? Бессилие накалило ярость добела, кирасир забился в тисках тугих веревок, раздирая следы кнута о спинку скамьи, и проорал:
– Горите в аду, святой отец! Я ни слова не скажу вам, хоть повязывайте мне ваши ремни прямиком на шею!
Он
Вслед за этой мыслью он машинально сжал кулаки, словно убеждаясь в их целости, и тут же ощутил, как пальцы правой руки неловко ткнулись в ладонь холодными кончиками, а к запястью побежали колкие мурашки. Коротко и будто удивленно вдохнув, Годелот снова сжал пальцы. Потом быстро пошевелил обеими ступнями, и те тоже скользнули по камням пола, едва ощущая их шершавую поверхность.
Несмотря на тошнотворно-подробные разъяснения инквизитора, кирасир доселе не задумывался о перетягивающих конечности ремешках, взбешенный самим фактом несправедливого заточения. Теперь же запал остыл, сменившись чем-то сродни легкому испугу. Сколько времени прошло? Совсем немного… Или же он просто не заметил пролетевших минут, поглощенный измышлением новых оскорбительных выпадов, пусть и разбивавшихся о глухую дверь каземата, но все равно дававших выход распиравшему шотландца гневу.
Только все это впустую. Выбор. Вот что сейчас важно. Его все равно заставят сделать этот выбор, хочет он или нет. И никакие его вопли, никакое буйство не отменит этого.
Вон на полу видна светлая полоса скупого солнечного луча, пересекающая вторую от печи плиту со сколотым краем. Этот луч не хуже часовой стрелки поможет отсчитывать время. А времени мало. Ужасающе мало. Почему раньше он не понимал, как быстро оно идет? Четыре часа скуки в карауле тянулись словно четыре недели, да и часовую проповедь выстоять бывало нелегко. Каким он, оказывается, был болваном.
За шесть часов даже не выспишься. Мать тратила больше времени на рождественские пироги. А теперь у него всего шесть часов, за которые нужно принять решение. Самое важное из всех, что ему приходилось принимать в своей короткой жизни. Чем-то придется пожертвовать, что-то предстоит предпочесть. Пожертвовать другом, а заодно честью и самоуважением? Или же намертво вцепиться в свои принципы, пожертвовав рукой и обеими ногами, а вместе с ними – молодостью, всеми планами и надеждами?
Годелот снова пошевелил кистью руки. Она пока повиновалась, но прикосновения пальцев к ладони теперь более походили на тычки влажной перчаткой. Скоро заныло запястье, и кирасир посмотрел на ремешок. Показалось ему, или кожаная полоска глубже впилась в руку? Черт…
Время шло, и светлая полоса медленно ползла по полу. Нужно было думать. Размышлять, взвешивать. Но голова была пуста, точно выеденный жучком желудь. Обрывки мыслей, впархивающих откуда-то извне, лишь бестолково метались туда и
Как глупо вот так сидеть, привязанным к спинке скамьи, и безучастно смотреть, как медленно умирают части тебя самого. Разве так он представлял свою жизнь? Убогое существование жалкого калеки, клянчащего на улицах медяки. Сердобольные горожанки, подающие ему кусок хлеба, качая головой и причитая над загубленной юностью бедолаги. Уличные мальчишки, хохочущие над безногим уродцем. Оскорбления, плевки, тычки ножен и палок. Уж лучше смерть. Только ведь и смерть смерти рознь. Медленное подыхание от антонова огня в каком-нибудь монастырском приюте? Адовы муки, смрад заживо гниющей плоти, отвращение на лицах грязных бродяг, окружающих его в доме призрения? Нет, святой отец. Он скорее выскажет вашим конвоирам все, что думает о репутации их матерей, жен, сестер и дочерей, чтобы те незатейливо забили его до смерти ногами.
Он снова рванулся из ремней, и на сей раз руки уже не послушались его. Годелот почувствовал, как внутри сворачивается тугим узлом самый обыкновенный страх. Он увидел, что кожа на правой кисти приобрела фиолетовый оттенок, а ремешок глубоко врезался в плоть. Ноги тоже больше не повиновались, и подросток понял, что ремешки намочили, а теперь, подсыхая, они уменьшаются в размерах. Похоже, у него куда меньше времени. Мертвецки-фиолетовая рука, словно кисть утопленника, уже казалась неживой. Чужая, уродливая, она совсем не походила на ту, прежнюю руку, покрытую бронзовым загаром, сильную, умело управлявшуюся с тяжелым отцовским палашом и уздой плохо объезженного коня.
Это было нечестно. Чертовски нечестно… Однако новое доказательство вероломства доминиканца уже не пробудило прежнего бешенства. Кирасир снова и снова рвался из своих пут, но это уже не было яростью несправедливо осужденного на страдания человека. Во всем теле клокотал неистовый страх живого существа, обреченного на долгую тяжкую смерть и из последних сил сопротивляющегося обстоятельствам. Ремни не подались ни на дюйм, и Годелот откинулся назад, снова крича в бессильной ярости:
– Тварь, тварь! Будь ты проклят!
Но в ответ лишь эхо, гулкой дрожью отрикошетив от стен и пометавшись по каменному плену, замирало где-то в углах, заглушаемое прерывистым дыханием узника.
То были страшные минуты, возможно, самые страшные за короткий срок, отпущенный подростку его мучителем. Разум, даже в худшие моменты допроса упорно балансировавший на тонкой грани самоконтроля, сейчас дал слабину. Все сумбурные попытки найти выход из нелепого заточения, все усилия разобраться в перепутанных тенетах обвинений и улик, все аргументы и дерзости в одночасье пошли на дно, затопленные оглушающей паникой. Это был тот разрушительный, парализующий страх, когда в человеке гибнут все его скрытые ипостаси – воин ли, актер или фаталист. Остается лишь напуганный ребенок, что ввязался во взрослую игру и, узнав ее правила, уже не хочет быть ни гордым, ни сильным. Все желания сводятся лишь к отчаянной потребности упасть на пол, разрыдаться и попросить, чтобы все прекратили, чтобы признали его маленьким и глупым, но выпустили из этой чужой, непонятной и пугающей игры.