Бескрылые птицы
Шрифт:
62. Письмо Каратавуку
Не знаю, какое обращение в данном случае было бы правильным, ибо мне еще не доводилось писать сыну гончара, к тому же иноверцу, и потому прошу извинить, что начинаю вообще без приветствия. Учитывая нынешние сложные обстоятельства, вполне допускаю, что подобные письма не доходят до адресата, особенно если принять во внимание, что они часто пропадали и в мирное время. В данном случае приходится еще считаться и с тем, будет ли жив получатель и способен прочесть письмо, поскольку он солдат, а несчастья на войне часты. Я оказался в неприятной для меня роли секретаря твоих родителей потому, что другие городские писари, во всяком случае, оставшиеся, обычно пишут на оттоманском алфавите, который, как я понимаю, ты не сможешь прочесть. Должен сказать, меня весьма удивило сообщение твоих родителей, что ты умеешь читать и писать по-турецки греческими буквами, чему, как я понял, тебя научил один из моих бывших учеников. Я привык считать турок крайне ленивыми в интеллектуальном плане, и было весьма благотворно обнаружить, что среди вас есть по крайней мере один, обладающий умом и инициативностью, и это привело к размышлению о том, что отсталость вашей нации объясняется скорее недостаточным образованием, чем природной неспособностью.
Признаюсь, крайне неприятно писать по-турецки на греческом алфавите, который я предпочел бы сохранить в неприкосновенной чистоте, но мне известна сия привычка, укоренившаяся в здешних местах, где подлинные греки выродились, столетиями перемешиваясь с турецкими соседями, посягнувшими на эту землю. Прежде мне не приходилось читать, не говоря уже о том, чтобы писать подобную дрянь, и потому весьма трудно сориентироваться в предмете, где неизвестны правила и грамматика, поскольку никто из филологов их до сих пор не изложил. Орфографию приходится изобретать самому, опираясь на систему догадок и приблизительного соответствия. Для меня это все равно что золотой ложкой вычищать сточную канаву, ибо мой родной язык и стиль письма неизмеримо превосходят ваши по выразительности. Однако признаю, что твое письмо к родителям, которое вопреки первоначальному нежеланию мне пришлось прочесть, действительно обладает немалой поэтической силой, отчего я невольно растрогался.
И вот без всякой охоты, тратя много времени и терпения, я пишу тебе по настоянию твоих родителей, которые никак от меня не отстанут. Твой отец надарил мне кучу горшков, и я чувствую себя ему обязанным, а твоя мать го това расплакаться, что также невыносимо. Вдобавок твой отец преподнес мне одну из тех свистулек, которыми ты со своими дружками изводил город, будто мало нам дроздов и соловьев, не дающих спать по ночам. Он просил подарить ее моему любимому ребенку, но я заявил, что, поскольку я учитель, такового более не существует.
Твои родители просили написать следующее:
Молимся Аллаху и его ангелам, чтобы приглядели за тобой и уберегли от пуль и дьявольской тьмы. Пусть ангел обовьет тебя своими крылами и защитит. Да не встретится тебе злой джинн. Пусть опасность, увидев тебя, отвернется и перейдет на другую сторону дороги. Да будешь ты здоровым, а не хворым, и пусть в усталости наградой тебе будет сон. Да будет пища для твоего живота и вода для твоего горла. Просим Марию, мать Иисуса, тоже присмотреть за тобой. Пусть в тяготах отыщется покой для тебя и хоть немного радости. Если смерть найдет тебя, пусть в белом саване и зеленом тюрбане ты вознесешься в рай, чтобы потом встретить нас у ворот. Пусть не случится ничего дурного с твоими товарищами. Просим Господа, чтобы ты о нас помнил, не забывал и молился за нас в этом суровом неумолимом мире. Пусть Аллах простит тебе обман отца, как простили мы, потому что он дал нам возможность выжить. Пусть Султан и Аллах вознаградят тебя, как вознаградим мы, когда ты вернешься. Пусть у тебя все будет хорошо, и да минует тебя дурной глаз.
У нас тут горе да злосчастье. И раньше ничего не имели, а теперь еще меньше. Было плохо, да стало хуже. Все ломается, товары не привозят ни морем, ни дорогой, купцам не с кем торговать. Считай, повезло, если имеешь луковицу на обед.
Из приятного — Лейла-ханым играет на лютне, музыка плывет над городом и приносит покой. Еще приятное — мы тут впервые увидали аэроплан. Он с жутким стрекотом пролетел над нами, все повыскакивали из домов, некоторые перепугались до смерти, а собаки взбесились — лаяли да подпрыгивали. Но Рустэм-бей знал, в чем дело, и объяснил, что это — летающая машина с человеком внутри, и мы увидали этого человека, он нам помахал, а потом покружил прямо у нас над головами, и мы долго обсуждали такое чудо, только не знаем, кто ж там летал. Наверное, ты уже видел аэроплан, интересно, что ты об этом думаешь? Нам кажется, это не к добру, потому как Аллах постановил птицам летать, а нам — ходить. Ну станем мы как птицы, а им в кого превращаться? А ну как человек взлетит аж до самого Рая? Чего тогда Аллаху делать?
Из очень плохого — пришли жандармы и увели много христианских ребят, которых не пускали на священную войну. Все случилось так неожиданно, стоял крик и плач, а мальчиков, по слухам, отправили в трудовые батальоны строить дороги и мосты, копать ямы и что-то сооружать. Говорят, жизнь в трудовых батальонах очень тяжелая, ведь христиане нас предали, и потому их заставляют урабатываться вусмерть и селят в гибельных местах. Твоего друга Мехметчика, который научил тебя читать, тоже забрали, хотя он просился в солдаты, мать с отцом очень за него боятся и говорят, что надежды никакой, но мы стараемся их утешить, а они утешают нас, ведь мы все расстались с сыновьями. Теперь у нас девушки и женщины выполняют мужскую работу, многие исхудали и хворают от непосильного труда и нехватки еды.
Еще из очень плохого — пришли Султановы люди и забрали нашу скотину. Взяли много мулов, ослов и лошадей, сказали, мол, требуются армии для джихада, а откуда нам знать, кто они такие? Дали нам бумаги, которые мы не можем прочесть, и сказали, что по ним нам потом вернут нашу скотину, либо дадут такую же. Кое-кто говорит, это бандиты и воры, а вовсе не Султановы люди. Прослышав, чего творится, народ стал прятать животину, и Али-снегонос, слава Аллаху, сохранил ослицу, но ходжа Абдулхамид, вот ужас-то, лишился своей Нилёфер. Ты ведь знаешь, как он любил и берег эту лошадь. Она старая, но все еще крепкая, из всех лошадей серебристая красавица, такой даже у Рустэм-бея не было. Сердце радовалось, как увидишь ее заплетенную гриву с зелеными лентами и медными колокольцами, медное подперсье с оттиснутыми стихами и тюркское седло, что ходжа купил у немытых кочевников. Загляденье, как гордо и красиво сидел в нем ходжа Абдулхамид. Увидев имама верхом на кобыле, Султановы люди, не считаясь с тем, что он почтенных лет и хафиз, грубо приказали ему слезть и отдать им лошадь, но ходжа обхватил ее за шею и так запричитал, что все услыхали, и у всех сердце кровью облилось от жалости; он Аллахом заклинал оставить ему Нилёфер, но те люди оторвали его руки от лошадиной шеи, и ходжа упал на землю, но вскочил и, снова обняв любимицу, зашептал ей на ухо, а лошадь прядала ушами и била копытом, и двое посланных держали имама, пока уводили Нилёфер, а он все кричал и плакал.
От горя и отчаянья ходжа Абдулхамид шибко захворал,
И вот что еще произошло: мы решили, у нас завелось привидение, потому что каждый день за полночь слышались вой и стенания, которые всех будили, и мы тряслись от страха на тюфяках, а завывание разносилось по улицам и не стихало часами. Собаки лаяли, а совы и соловьи смолкали. Мы все гадали, что это могло значить, и однажды ночью Рустэм-бей по долгу власти решил выяснить, в чем дело. Он взял с собой отца Христофора, поскольку ходжа Абдулхамид пребывал в болезни и отчаянии; священник прихватил с собой святое масло и святую воду, икону и прочие христианские штуки, с ними были еще двое слуг, у аги имелся пистолет. Оказалось, привидением была женщина, которая несколько лет назад потеряла мужа в Македонии, а теперь в Месопотамии лишилась всех сыновей, и это она, пьяная горем, бродила по ночам, а призрака никакого не было, но мы натерпелись страху, пока думали, что он есть. Теперь на ночь ее привязывают к дверному косяку, чтобы не выходила, а утром отвязывают, и она воет и печалуется в доме, на улицах не так слышно. Ты, наверное, помнишь, в последнюю войну у нас была одна такая женщина.
Твой отец говорит, что солдат подобен пальцу на руке гончара, а его товарищи — остальным пальцам. Вражеские солдаты — пальцы другой руки, они супротивничают, ибо никакой горшок одной рукой не сладишь, а гончар — Аллах, и он солдатами мнет мир, как глину, и потому тебе надо гордиться, что ты — палец Господа, а если не гордишься, то смирись. Мать велит почаще стирать одежду, а то кожа воспалится и появится зуд. Ей бы хотелось, чтобы ты снова стал маленьким и не ходил на войну.
Этим заканчивается письмо твоих родителей, доставившее мне при записи массу неудобств и сложностей, поскольку оба одновременно говорят о разном на языке, неизменно раздражающем слух и рассудок. Многие советы и наставления твоей матушки я опустил, поскольку уверен, что ты их выучил наизусть, наслушавшись, пока был с нами. Я вижу, как нежно родные хранят тебя в своем сердце, как сильно о тебе тревожатся, и потому для них было бы неплохо, если б ты сумел поскорее ответить, хотя мне твое письмо, несомненно, доставит еще больше неприятных хлопот.
Хочу прибавить, я давно догадался, что это ты со своим приятелем Мехметчиком воровал у меня из клетки коноплянок и зябликов, подменяя их воробьями. Я также знаю, что это вы таскали у людей обувь, оставленную у черного хода, и ставили ее к другим домам, чем вызывали немалый переполох. Поэтому я считаю, что жизнь без вас стала спокойнее и размереннее, однако не лучше.
Учитель Леонид.
63. Каратавук в Галлиполи: Каратавук вспоминает (4)
У каждого солдата бывает особый друг. Если товарища убивают, со временем обзаводишься новым, но есть лишь одий друг, которого помнишь по-особенному и считаешь лучше всех. После гибели прекрасного друга рана в сердце не даст тебе снова найти такого же.
Я напишу о Фикрете. Его девизом было: «Мне похер, я из Пера [71] ». Он был скроен, как грузчик, потому что и работал докером на причалах Стамбула. Совсем не крупный, ростом не выше меня, с мощной широкой грудью и толстыми сильными руками и ногами человека, умеющего поднимать и перетаскивать тяжелейшие штуковины. Я лично убедился, как Фикрет силен, когда он в одиночку поднимал бревна для наката траншеи и без устали таскал раненых, которых мы подбирали в затишье между атаками. Мы ржали, когда он напрягал шею — он жутко выглядел, когда мышцы выпирали. Если случайно с ним сталкивался, казалось, будто налетел на дерево.
71
Европейский район Стамбула.
Фикрет был уродлив: горбатый нос араба, оттопыренная нижняя губа, один глаз выше другого, усы, походившие на обтрепанный конец буксирного троса, и густая щетина, выступавшая через пару часов после бритья. От него, как от всех нас, воняло козлом, но козлистость его запаха превосходила степень, которую другие могли вынести даже после многодневных и ожесточенных боев в окопах. Окопный смрад шел в таком порядке: трупы, порох, дерьмо, моча, пот. Через пару дней боев вонь Фикрета занимала место между порохом и дерьмом.
В своей испорченности он был честен — это и привлекало. Поначалу он вечно попадал в неприятности. Фикрет заявил имаму, что ему похер Аллах, и похер, святая это война или нет, главное, что приходится воевать. Всех его слова возмутили, а имам настучал, и Фикрета обвинили в поведении, деморализующем однополчан и подрывающем устои. Получив наряды вне очереди, он сказал:
— Похер, я из Пера.
Не вмешайся лейтенант Орхан, Фикрета бы, наверное, расстреляли. Лейтенант приказал ему держать свое мнение при себе, и Фикрет, к счастью, уважавший Орхана больше, чем имама и самого Господа, заткнулся с выступлениями по всем другим темам, которые ему похер.
Он был к тому же отъявленным сквернословом. Спросишь его, где что-нибудь лежит, или где сейчас тот-то, он непременно ответит:
— У твоей мамки в манде.
Обычно произнесший подобное получает нож в горло, но Фикрет говорил это чрезвычайно дружелюбно, будто искренне хотел помочь, и потом, солдаты быстро перенимают друг у друга все самое плохое. «Мне похер, я из Пера» стало всеобщим девизом, хотя только Фикрет действительно жил в этом районе, и вскоре самые благочестивые из нас на вопрос, где что-нибудь лежит, отвечали: «У твоей мамки в манде». До сих пор ловлю себя за язык, чтобы так не ответить.