Бессердечная Аманда
Шрифт:
Она ловит меня на том, что я украдкой смотрю на часы, висящие за ее спиной на стене, и небрежно спрашивает, не назначена ли у меня еще одна встреча на сегодня. Упаси бог, отвечаю я, конечно нет. У нее тоже, говорит она, сына она пристроила до завтра у Люси. Таким образом, ученик получает еще один урок, если это не определенный знак. Предвкушение близкого счастья лишило меня последних остатков разума – чего я еще жду? Аманда наливает себе еще вина и тем самым приковывает меня к стулу. Нет, ни к чему она меня не приковывает, она просто делает то, что ей хочется, а ей хочется еще глоток вина. Потому что, допив вино, она встает, протягивает мне руку и говорит: иди сюда.
Она приходит утром и остается до полудня, пока сын в школе. Мне выпала
Как только мы перешагнули последнюю черту, отделявшую нас друг от друга, и немного пришли в себя от свершившейся метаморфозы, она проявляет такое чувство собственного достоинства, что я ей даже завидую. Она берет то, что ей положено, спокойно, без всякого жеманства; если она что-то говорит, то этому можно верить. Хэтманн никогда не производил на меня впечатление сильного человека, как же он это выдерживает?
Она открывает окно и смотрит на Лейпцигер-штрассе, которую никогда не видела сверху. Я любуюсь ее фигурой. Она еще не сняла пальто, а шарф держит в руке. Я бы тут же набросился на нее, но сдерживаюсь: терпение, терпение, ты – не она.
Аманда приходит и уходит когда хочет. А у меня, как назло, работы по горло – один раз она даже не застала меня дома и ушла, оказавшись перед закрытой дверью. Я не могу быть каждую минуту наготове: город охвачен волнениями. Дагоберт оказался прав: назревает что-то серьезное. Власти раздражены как никогда. Они арестовывают, судят, высылают; наш главный редактор требует от меня полной отдачи. Я предлагаю Аманде ключ от моей квартиры. Она с удивлением смотрит на меня, улыбается и отказывается. Хотелось бы мне знать, что это означает: считает ли она мое предложение нелепым или просто преждевременным?
Меня не оставляет вопрос, что будет, когда вернется Хэтманн. Я не решаюсь спросить об этом Аманду. Осталось три дня. Если бы она взяла ключ, это был бы ответ, хотя и далеко не исчерпывающий. Я не могу понять, как мысль о скором возвращении Хэтманна оставляет ее настолько равнодушной, что она еще не заговорила об этом сама. У нее другие проблемы: какой-то молодой человек нес на демонстрации в честь Розы Люксембург и Карла Либкнехта самодельный транспарант. Она не знает, что на нем было написано, но наверняка что-нибудь вроде «Свободу инакомыслящим!». Во всяком случае, они посадили парня за решетку и собираются судить. Нельзя ли как-нибудь помочь этому бедняге? Я говорю, что не представляю себе, как ему можно помочь, и она сердито спрашивает, зачем же я тогда здесь вообще нужен, если не для того, чтобы помогать. Назревает политическая дискуссия, которой я не боюсь, – мне слишком часто приходилось в них участвовать. Но тут вдруг раздается телефонный звонок, меня срочно вызывают в редакцию. Я умоляю Аманду подождать меня, через час я обязательно вернусь, и она соглашается. Мы прощаемся поцелуем, уже как супруги.
Когда я возвращаюсь, она сидит за моим письменным столом и что-то пишет. Подожди, пожалуйста, пару минут, сейчас я закончу, говорит она. Я жду, потом ложусь в свою шелковую постель и жду там… Как я могу не думать о том, что будет, если Хэтманн. опять рассядется на своем законном месте? Я на секунду представляю себе свое счастье, если он останется на Западе, если он выйдет из самолета в каком-нибудь Ганновере или Мюнхене и заявит перед. первой же телекамерой, что решил порвать со своей тоталитарной страной. Конечно, он не может этого сделать, он побоится стать бывшим запрещенным писателем и немедленно кануть в Лету. К тому же он не захочет расставаться с Амандой – надо быть сумасшедшим, чтобы самому оставить ее. Я уже вижу, что нас с ним ждет: мы отправимся на арену, в доспехах, на боевых конях, и, стоя перед балконом, с замиранием сердца будем ждать, к чьим ногам прекрасная Аманда бросит свой платочек.
Она приходит в спальню с двумя исписанными
Мне очень неприятно говорить ей, что я не являюсь владельцем радиостанции, но другого выхода нет. Я должен сказать ей, что в иерархии радиокомпании я нахожусь на одной из нижних ступенек, что мое дело выполнять поручения начальства, что обязанности корреспондента изложены в договоре, при составлении которого мои работодатели не очень-то прислушивались к моим советам. Я объясняю ей, какой шум поднимется, если я попытаюсь использовать свое эфирное время для передачи писем или манифестов местного подполья. Единственное, что я могу, говорю я, так это спросить в других редакциях – может, материал возьмет кто-нибудь из коллег. Объясняя все это, я расстегиваю ее блузку; она, похоже, не замечает этого. Я сделаю это быстро и без шума, прибавляю я, – не столько ради ее безопасности, сколько ради своей собственной, ведь если станет известно, что я занимаюсь контрабандой антигосударственных текстов, то можно считать, что дни мои здесь – а значит, и наши с ней дни – сочтены. Аманда сочувственно кивает и говорит: да, у каждого свои веские причины быть в стороне.
У меня проблемы. Я взял интервью у руководителя молодежного клуба, этакого лихого саксонца, который, позабыв о всякой осторожности, заговорил так откровенно, что мне пришлось сдерживать его ораторский пыл. К тому же я не успел соблюсти формальности и зарегистрировать интервью. Последствия оказались довольно неприятными для меня и фатальными для саксонца: я получил два выговора – один строгий от Министерства иностранных дел, другой не очень, в виде кислых физиономий моего руководства, – а саксонца вышвырнули с работы. Когда я спросил его, чем ему можно помочь он обреченно махнул рукой. Не могу же я совать ему двести западногерманских марок. У меня такое чувство, как будто я его совратил и бросил. Аманда говорит, что единственный вид помощи, который возможен, – это чтобы поскорее стало как можно больше людей, плюющих на осторожность. Уже сегодня помогать каждому такому молодому человеку по отдельности – рук не хватит.
Хотя Хэтманны уже давно вернулся, она продолжает ходить ко мне, словно ничего не изменилось. До обеда, вечерами. Я не веду график, но у меня такое ощущение, что она сознательно стремится к тому, чтобы количество ее визитов не сократилось. Пару дней назад она явилась в роскошной меховой куртке. Хэтманн привез из Норвегии. У меня чуть не сорвалось с языка, что ему теперь, пожалуй, следует воздержаться от таких крупных инвестиций, на в последний момент я вспомнил изречение одного редактора, с которым работал во время своей журналистской практики: веселье на чужих костях – не самый верный признак благородства.
Я бы не стал утверждать, что наш секс был бурным и безудержным, мы любили друг друга скорее спокойно. Я знавал и более страстные объятия (Аманда, вероятно, тоже), мне не раз приходилось проливать больше пота, чем теперь. У нас все происходит мягко, проникновенно; я не могу обнимать Аманду, не думая о том, что люблю ее. Ее тело оказалось моложе, чем я мог ожидать от женщины ее возраста, мои руки сами тянутся к нему.
Она звонит утром и говорит, что не может прийти, потому что у ребенка температура. Потом рассказывает, что того молодого человека из церковной общины судили и приговорили к семи месяцам лишения свободы. По статье «скопление лиц в публичном месте с целью совершения противозаконных действий». Мы договариваемся, что она сообщит мне, когда сын поправится.