Бессердечная Аманда
Шрифт:
Мы сидим в комнате, заваленной вещами. С сегодняшнего дня это комната Себастьяна. Она говорит: это был кошмар. Он все это время молча сидел у стола. Проходить мимо него каждый раз было пыткой. А сейчас ей нужно в школу за Себастьяном, он еще не знает новый маршрут.
Невероятно, но я еще ни разу ничего не дарил Аманде. Если кто-то и делал ей подарки, так это Хэтманн, а мне время от времени разрешалось сыграть роль посыльного. У нее нет настольной лампы, и я еду в Западный Берлин, чтобы купить ей самую красивую лампу.
На границе служит один солдатик, который ко мне благоволит. К сожалению, он не каждый день на своем посту. Заметив мою машину в очереди перед шлагбаумом, он знаком подзывает меня вперед к КПП. Не знаю, чем я заслужил
Сегодня его нет, сегодня мне придется ждать. У меня такое впечатление, что процедура пограничного контроля сознательно затягивается, – в последнее время правительство очень недовольно нами, корреспондентами… Интересно, что бы сказал Томас, обнаружив в багажнике Аманду? За все мои пятьсот переходов границы мне всего лишь один-единственный раз пришлось открыть багажник по приказу одного молодого ретивого дежурного; я пожаловался на него начальству. Но мы все-таки не станем рисковать. Очередь почти не движется, как в безнадежной уличной, пробке. И как назло, именно сегодня всем непременно нужно в Западный Берлин.
У меня в голове мелькает недобрая мысль: власти разрешат Аманде выезд уже хотя бы для того, чтобы лишний раз щелкнуть по носу Хэтманна. Они знают все, они знают, что Хэтманн хочет ее удержать, что он был у меня, что ее уход сводит его с ума. И может, сведет его с ума настолько, что он сам захочет уехать вслед за Амандой. Кто их знает, что у них там на уме. Во всяком случае, ожидание перед шлагбаумом наводит меня на мысль, что дурная слава Хэтманна скорее поможет нам, чем навредит.
Самой красивой лампы нет ни в одном магазине, и я покупаю другую.
Унее довольно много привычек, которые с первого взгляда трудно заметить. Некоторые из них мне очень даже импонируют, они кажутся мне неожиданными и приятными довесками к моему счастью. Однако есть и такие, по которым бы я не заплакал. Она читает сто книг одновременно – повсюду валяются начатые книги. Она отрицает то, что для всех давно уже аксиома, например взаимосвязь между легкой одеждой и простудными заболеваниями, между копанием и опозданием, между долгим жарением и жестким мясом; это можно было бы назвать упрямством. Ее письменный стол окутан тайной: она никогда не забывает запереть его. Это у нас единственный предмет мебели, который запирается на ключ. Где она, интересно, прячет ключ? Или ее манера читать газету: ни одну статью она не читает так внимательно, как объявления. Хотя она ничего не продает, не покупает и не ищет вакансий. Я не смею выбросить ни одну газету – только она знает, какую уже можно выбрасывать, а какую еще нет. Кроме того, я подозреваю, что она суеверна, хотя и отрицает это: она с удивительной последовательностью избегает каких бы то ни было разговоров о нашем будущем. Если я сам заговариваю об этом, у нее тут же находится другая тема. Или еще одна странность ее характера: когда звонит телефон, она ждет до последнего момента, прежде чем снять трубку, хотя и сидит рядом с аппаратом. Одному Богу известно сколько важных звонков я уже прозевал из-за этой ее дурацкой привычки. Зато когда она звонит сама, она ждет не дольше трех гудков и кладет трубку.
Аманда вмешивается в мою работу. Я написал комментарий, который у меня не получился, и она заметила это раньше меня. Я просидел полночи над этим комментарием по поводу одного церковного мероприятия, участвовать в котором мне не разрешали – просто запретили без объяснения
Текст, который она через пару минут мне показывает, заметно превосходит мой вариант во всех отношениях. Она говорит, это, конечно, всего лишь предложение, и выходит из комнаты. У нее текст получился менее резким, но в то же время более жестким, чем мой. Она безошибочно попадает в болевые точки, она находит более точные слова. Может, все дело в том, что она просто пишет лучше меня. Я давно уже подозреваю, что я далеко не самый талантливый журналист.
Я иду в кухню. Она кормит Себастьяна завтраком. Ее мучают угрызения совести, оттого что ему в такую рань нужно тащиться в школу (она это называет «на работу»), в то время как она может еще прилечь на часок, после того как он уйдет. Большинство молодых родителей из тех, что я знаю, не видят в своих детях индивидуумов, они воспринимают их как неизбежное испытание судьбы. У Аманды я себе такого даже представить не могу. Она обращается g Себастьяном очень чутко и уважительно, она никогда не дает ему понять, что у нее есть дела поважнее, чем он. А он, странным образом, никогда этим не пользуется.
Я жду, когда она водрузит ему на спину огромный ранец (он каждый раз при этом поневоле сначала делает шаг назад) и закончит ежеутреннюю процедуру целования. Потом кладу перед ней обе наши рукописи и говорю, что не только посрамлен, но и растерян: не могу же я отнести ее вариант в редакцию и сделать вид, будто это моя работа. Она спрашивает: почему бы и нет?
Я жеманничаю, но она знает, что я очень скоро сдамся. А может, и вправду – зажить как у Христа за пазухой, свалив на Аманду свою работу? Она интересуется причиной моего веселья и, когда я называю ее, говорит, что не видит в этом ничего смешного. Нет ничего более естественного, продолжает она, если она мне помогает. Мы живем в эпоху возрастающего разделения труда. Почему бы каждому не делать то, что у него лучше всего получается, – ей писать статьи, ему осуществлять связь с телерадиокомпанией? Я вспоминаю алкоголика Дагоберта Файта, о котором ходили слухи, будто за него писала его жена, – может, я именно поэтому его презираю? Она не тщеславна, говорит Аманда, во всяком случае в таких делах; ей даже приятно оставаться анонимным автором. Она еще ребенком больше всего любила прятаться. Не говоря уже о том, прибавляет она, что это совершенно исключено – писать для западногерманской радиостанции, будучи восточной немкой; тогда можно сразу забыть о разрешении на брак.
Мы договорились, что я отныне буду показывать ей все свои рукописи, которыми я недоволен. Я представляю себе, как в редакции начнут удивляться резко повысившемуся качеству моих репортажей, и делюсь с ней этой мыслью. Она говорит, что ничего не имеет против похвал, а вот от возможной критики требует ее избавить, мол, вся ответственность ложится на меня. Завидная работа.
Поцелуй, которым мы скрепляем наш договор, прерывает телефонный звонок. Возьми ты, говорит Аманда, я снимаю трубку – на другом конце провода Хэтманн. Я зажимаю трубку ладонью и шепотом сообщаю ей это, чтобы она знала, во что меня втравила. Хэтманну нужен не я, а она, но Аманда отрицательно качает головой. Ну конечно, я так и знал! Я бормочу в трубку что-то невразумительное, изображая удивление по поводу того, что он решил искать ее у меня. Хэтманн говорит: кончайте этот цирк, мы с вами не дети.
Я с ним вполне согласен, но Аманда и не думает меня выручать, несмотря на мои умоляющие взгляды и жесты. Хэтманн говорит, что, собственно, просто хотел узнать, где эта дурацкая банка с чаем, он никак не может ее найти. Я, прикрыв рукой трубку, передаю его слова Аманде, и эта ведьма выдает меня с потрохами: там же, где и всегда, кричит она через всю комнату, на полке с пряностями! Ну вот, это другое дело, говорит Хэтманн и вешает трубку. Аманда протягивает ко мне руки, чтобы завершить прерванный поцелуй.