Бессонница
Шрифт:
– Вот это?
– удивился Барин.
– Ты не поняла. Я делаю новый вид дома, по лучшим образцам. Здесь все будет настоящее: мрамор флорентийский, спроси!
– он пожал плечами.
– Я поняла, - согласилась она.
– Потрогай камень, он теплый, - и Барин приложил ее руку к мрамору, из которого будет камин.
– Чувствуешь?
– Да, - глухо ответила она.
Они обедали в столовой, и Барин спросил, серьезно глядя на Мари:
– Что значит "было лучше"? Ты что, уже... "вылупливалась" в этом доме? Откуда ты знаешь, как было? Или я могу сделать только
– Нет, - она испугалась.
– Мне все нравится. Просто раньше я не любила камень.
– Нет, если ты чувствуешь что-то своими... волшебными мозгами - ради Бога, но почему надо унижать?
– Если тебе нравится, значит, так надо, - ответила она.
– И не бойся: я буду жить только с тобой.
Он рассмеялся:
– Обязательно позову фотографа, когда испугаюсь!
– Обернись!!!
– крикнула она.
Он обернулся, увидел свое отражение в зеркале: дурацкое, испуганное. Мари радостно засмеялась: видел?
– Конечно, женщине много мозгов не обязательно, но чуть-чуть мозгов иметь все-таки необходимо, - сказал он, принимаясь за обед.
Мари заплакала.
– А теперь, оказывается, - это он ее обидел, - сообщил Барин.
Она плакала, морщилась.
– Нет, это не обед, - он бросил на стол салфетку и ушел.
"Прошу продлить мне срок сдачи моей книги, - писал он быстро, деловито, как "писатель".
– Дела в моем имении не двигаются: вы знаете, как у нас работают без хозяина. А письма, которыми меня одолевают наши дамы и которые я не могу оставить без ответа..." - Он отложил перо, встал и прошел в спальню, где сидела Мари с распухшими глазами.
– Где-то были чернила...
– он поискал на секретере.
– Если хочешь, извини. Просто дом должен иметь свое лицо. Раньше это был чужой дом. Что же страшного в том, что я хочу хоть что-то изменить. Пусть по-своему. Но по-своему. И все.
Сел рядом. Посидели, не касаясь друг друга.
– Посмотрим вместе, - сказал он.
– Ты хозяйка.
И в кабинете, разложив на полу план перестройки дома, ползали по нему на коленях, разглядывая мелко нарисованные цветочки в будущей оранжерее, фигурки хозяина и хозяйки, беспечно наслаждающихся уютом дома.
– Спорим, не орхидеи?
– Мари улыбалась.
– Как - не орхидеи, когда вот - справочник!
– Он, не вставая, взял справочник "О цветах", открыл заложенную страницу и показал Мари рисуночек, потом сравнил с цветочком на плане.
– Нет, не орхидеи. А кто?
– Крокусы!
– крикнула она и кинулась обнимать его. Потом изобразила "пронзенное страстью сердце" и со стоном покатилась на пол.
– Я полюбила... мрамор!
– сообщила она.
Он поднес к ее лицу кулак - смотри мне!
– и обнял, поцеловал, гладил, ласкал, как будто не видел ее давно-давно.
Потом она сидела на диване и смотрела на Барина, которого видно было через приоткрытую дверь. Он писал, умно, быстро, осененный, не успевая записывать сам себя, яростно прикуривая от свечки, бросая курить, опять писал...
И она смотрела на другую дверь: дверь запертой комнаты, еще окруженную не содранными старенькими обоями.
– Я же еще ничего не знаю, - объяснила она спине Барина, потом - двери.
– Кроме смерти. Вот и все.
– Похоже на какую-то картину, - сказал Барин, глядя в окно на серый темный вечер, - по колориту. Нет, все-таки такого отвратительного неба не бывает. Только - нам. Спасибо, - отошел от окна, увидел смятую постель, внимательный взгляд Мари.
Сел рядом. Подумал.
– Нет, надо что-то придумывать. Надо двигаться. Тьма, грязь - не для людей. Мы очень хорошо знаем тьму и грязь, мы отдали дань грязи!.. Нет, какое же смешное небо!.. Мари, деньги есть, на безумства хватит на год! К черту дом! Французские спектакли?! Альпы, Женева, вечный Рим. Я был в Италии, но до Рима не добрался, Я понимаю: Риму все равно, есть ли я. Но мне не нравится, когда кому-то все равно: есть ли я. Я протестую. Едем?! Европа - год, а почему одна Европа? От Ливерпуля до Америки - четырнадцать дней. Из Одессы в Константинополь - месяц. Индия, а? Брамины, невольники, гады, Аравийские пустыни - почему нет?! Я знаю, что суета сует, но я хочу иметь повод, чтобы сказать это _устало_!.. И, если хотите, я буду на том острове, где пал Наполеон! С каких вершин, ай-яй! Любимых вершин маленьких мальчиков и вечных идеалистов. Но я был мальчиком? Был. Побыл. И теперь я хочу побыть не мальчиком...
– он отошел к окну и уже не увидел грязного серого неба.
Он стал собраннее, глаза загорелись, он повернулся к Мари и сообщил главное:
– А потом, после всего, мы сделаем главное! Мы узнаем, что суета сует, нам надоест Европа, мы невзлюбим Азию, - и вот тогда!.. мы познаем еще. Усталые и непредполагающие! Мы узнаем святую святых: Вифлеем и Голгофу. Молча, на равных. Растворившись в преклонении. И мы - успокоимся, потому что ничего нет выше преклонения... Бред!
– и он засмеялся радостно.
– Почему бред?
– подхватила Мари.
– Я очень хорошо помню Вифлеем! Только мне кажется...
– она помолчала, боясь обидеть его.
– Мне кажется... что ты никогда не будешь там.
Он долго смотрел на нее.
Понял и почувствовал то, что поняла и почувствовала она. И ударил ее по лицу тыльной стороной ладони. Жестоко. Резко. По-барски.
Она охнула, но не заплакала.
– Еще что-нибудь расскажи, что тебе кажется, - сказал он.
Она замолчала, совсем, стала чужой.
– Я же должен знать о себе. От любимой. И любящей.
Она молчала.
– Ты сейчас похожа на сучку. Такие бывают виноватые сучки, когда нагадят. Не понятно, что надо сделать?
Она поднялась и пошла к нему, чтобы обнять.
– Не-ет, - он отстранился.
– Они очень сильно воняют после того, как нагадили. Халим!
Халим видел сцену, но вошел не сразу. Выждал.
Вошел.
– У нас через дом живет ветеринар, пригласи, пожалуйста. Наша дама никогда не видела ветеринаров.
Халим молчал, искоса глядя на Мари.
– А вам, - сказал ей Барин.
– Пройдите, пожалуйста, на место. Во дворе, направо. Быстрей!!
Мари стояла у конуры, откуда выглядывала сука, прикрывая собой щенков.