Бесы: Роман-предупреждение
Шрифт:
360
турой мещан назвал Горький русскую литературу за ее гума нистическую проповедь ненасилия. Писателями-мещанами назвал Горький главных проповедников ненасилия — Тол стого и Достоевского. «Я не занимаюсь критикой произве дений этих великих художников, — заявил он, — я только открываю мещан. Я не знаю более злых врагов жизни, чем они. Они хотят примирить мучителя и мученика и хотят оправдывать себя за близость к мучителям, за бесстрастие свое к страданиям мира. Они учат мучеников терпению, они убеждают их не противиться насилию… Это — преступная работа». Еще в начале 1917 года отношение Горького к «преступ никам» было неизменным, и хотя из публикуемого сборника статей 1905–1916 годов он исключил наиболее резкие вы сказывания о «злых врагах жизни», тем не менее счел необ ходимым пояснить в предисловии, что его отношение к «со циальной педагогике» обоих писателей не изменилось и не может измениться. Однако и в жизни Горького был момент, когда он сам заговорил этим ненавистным ему языком «мещан» — языком ненасилия. «Несвоевременные мысли», или публицистика Горького 1917–1918 годов, — литературный и человеческий документ исторической важности; он запечатлел феномен духовного сопротивления насилию со стороны писателя и общественного деятеля, долгие годы утверждавшего торже ство «бури». И когда поэтическая метафора «пусть сильнее грянет буря!» реализовалась во всех ее стихийных подроб ностях и последствиях, певец бури и буревестник революции стал ее оппонентом. Главный редактор газеты «Новая жизнь» и ее ведущий публицист, М. Горький после победы Октября стал критиком новой власти, критиком «издержек» револю ции, защитником гуманизма, прав и свободы личности. В раз гар «бури» Горький, продолжая «преступную работу» своих нелюбимых учителей, выступил с проповедью ненасилия. И пусть потом, в момент закрытия газеты, в июле 1918 года, Горький каялся в своем инакомыслии и бунте против больше вистской власти («Ежели бы закрыли «Новую жизнь» на пол года раньше — и для меня и для революции было бы лучше»), его проповедь мира, добра и милосердия, его страстное стрем ление не замарать невинной кровью святое дело свободы
361
разброда сил», в октябре 1913-го, защищал русское общество от «злого гения» — Достоевского, — этот человек в октябре 1917-го увидел те самые бездны, о которых предупреждал и которые сумел разглядеть автор «Бесов». Многие реалии совершившегося переворота Горький, может быть сам того не осознавая (во всяком случае, нигде не признаваясь в этом), воспринимает как реализованную метафору из того самого ненавистного романа. «В России можно все попробовать», — были убеждены «наши» из «Бесов». Россия 1917–1918 годов, к ужасу и негодованию Горь кого, стала не страной победившей революции, а значит — источником счастья, света и радости, а добычей экстремистов- фанатиков — Страной для эксперимента. «Я защищаю большевиков? Нет, я, по мере моего разу мения, борюсь против них… Я знаю, что они производят жесточайший научный опыт над живым телом России…» 1 «Народные комиссары относятся к России как к материалу для опыта, русский народ для них — та лошадь, которой ученые-бактериологи прививают тиф для того, чтоб лошадь выработала в своей крови противотифозную сыворотку. Вот именно такой жестокий и заранее обреченный на неудачу опыт производят комиссары над русским народом, не думая о том, что измученная, полуголодная лошадка может издох нуть». Горький обращается к рабочим и призывает их: «вдумчиво проверить свое отношение к правительству народных комис саров», «осторожно отнестись к их социальному творчеству». Само слово «эксперимент» Горький употребляет в смысле прямом и однозначном — с точным адресом: «Мне безраз лично, как меня назовут за это мое мнение о «правительстве» экспериментаторов и фантазеров, но судьбы рабочего клас са в России — не безразличны для меня. И пока я могу, я буду твердить русскому пролетарию: — Тебя ведут на гибель, тобою пользуются как материа лом для бесчеловечного опыта, в глазах твоих вождей ты все еще не человек!». Идеи и образы «Бесов» вспыхивают перед глазами писа теля, не опознанные и не отождествленные с первоисточником, 1 «Литературное обозрение», 1988, № 12, с. 89. В дальнейшем все цитаты из публицистических статей М. Горького в «Новой жизни» даются по изданию: «Литературное обозрение», № 9—10, 12, с использованием цитат А. М. Горь кого из предисловия И. И. Вайнберга «Революция и культура» («Литературное обозрение», № 9—10).
362
но почти буквально реализованные — воплощенные во вздыб ленную революцией российскую действительность. Революция сделана для того, чтоб человеку лучше жилось и чтоб сам он стал лучше, убеждает читателя Горький. Но, вступая в полемику с «демагогами и лакеями толпы» по по воду кардинальной идеи революции — равенства, он отчетли во видит и оборотную сторону этой медали: «все рабы и в раб стве равны». Не все и не во всем равны! И не могут, и не должны быть равны, уравнены, загнаны в равенство — это убеждение возникает у Горького в ходе революции, в ее экстремальных, чрезвычайных ситуациях. Батальонный комитет Измайлов ского полка отправляет в окопы сорок три человека, среди которых артисты, художники, музыканты, люди, как пишет Горький, «чрезвычайно талантливые, культурно-ценные». Они не знают военного дела, не обучались строевой службе, не умеют стрелять. Посылать их на фронт, убежден Горь кий, — «такая же расточительность и глупость, как золотые подковы для ломовой лошади», «смертный приговор невин ным людям». И вот Горький, который, по его уверению, «немало затра тил сил на доказательства необходимости для людей полити ческого и экономического равенства» и который знает, что «только при наличии этих равенств человек получит возмож ность быть честнее, добрее, человечнее», произносит слова, убийственные для этого главного идеологического пугала: «Я должен сказать, что для меня писатель Лев Толстой или музыкант Сергей Рахманинов, а равно и каждый талантли вый человек, не равен Батальонному Комитету Измайловцев». Вот так, вот здесь, вот при каких обстоятельствах смогла проявиться в полной мере абсурдная как будто угроза Шигале- ва — Верховенского: «Цицерону отрезывается язык, Копер нику выкалывают глаза, Шекспир побивается каменьями… Рабы должны быть равны…» «Если Толстой, — продолжает Горький свое сопоставле ние, — сам почувствовал бы желание всадить пулю в лоб человеку или штык в живот ему, — тогда, разумеется, дьявол будет хохотать, идиоты возликуют вместе с дьяволом, а люди, для которых талант — чудеснейший дар природы, основа культуры и гордость страны, — эти люди еще раз заплачут кровью». И, обращаясь к Совету солдатских депутатов, Горь кий спрашивает у этого Совета, сознавая бессилие своей ри торики: «Считает ли он правильным постановление Баталь онного Комитета Измайловского полка? Согласен ли он с тем, что Россия должна бросать в ненасытную пасть войны лучшие
363
куски своего сердца, — своих художников, своих талантли вых людей? И — с чем мы будем жить, израсходовав свой лучший мозг?» Вся публицистика Горького этого периода — это отчаян ный крик, страшная боль, смертельная тоска — не по уби тому старому, а по убиваемому новому. И этот крик, и эти боль и тоска адресованы в первую очередь к человеку, став шему материалом для эксперимента. Может ли он переделать ся вдруг, разом? Правда ли, что если «разом», то из «ангельского» дела будет «бесовское»? «Достоевские» вопросы, поставленные почти полвека на зад, проходят и на глазах Горького через суровые, кровавые испытания — пытку огнем и мечом. «Все совершится топором и грабежом, — предостерегает своего сына Петра Степановича Степан Трофимович Вер ховенский на страницах подготовительных материалов к «Бесам». — Неужели же вы не видите, что подобное перерож дение человека, какое вы предлагаете, и лично, и общественно не может совершиться так легко и скоро, как вы уверены… Так медленно на практике организуется и устраивается такая насущная потребность каждого человека!.. А если это только веками может создаться, то как можете вы брать на себя создать это в несколько дней (как вы буквально выражаетесь сами)? Итак, не легкомысленны ли вы и какую ответствен ность берете вы на себя за потоки крови, которые вы хотите пролить?» (11, 103–104). Буквально те же вопросы, в тех же словах и интонациях, с той же страстью и энергией, задает спустя пятьдесят лет Горький — но уже не воображаемой, а реальной революции, и не в споре с персонажами чужого романа, а в публичном обращении к реальным ее деятелям. Думал ли он, что загово рит когда-нибудь языком Шатова, что словами Достоевского будет опровергать «принцип топора»? В разгар революции, в тот, может быть, самый драматич ный ее этап между Февралем и Октябрем, в июле 1917-го, Горький, знаток и певец народной жизни, с ужасом и почти с отвращением сознает: этот «свободный» русский народ, который «отрекался от старого мира» и отрясал «его прах» с ног своих, этот самый народ, эти толпы людей устраивают публичные отвратительные по жестокости самосуды, «грабят винные погреба, напиваются, бьют друг друга бутылками по башкам, режут руки осколками стекла и точно свиньи валяются в грязи, в крови». Революция — ее хаос, случайности и закономерности, ее
364
коварные повороты — убеждают Горького: в два месяца не переродишься; «этот народ должен много потрудиться для того, чтобы приобрести сознание своей личности, своего человеческого достоинства, этот народ должен быть прокален и очищен от рабства, вскормленного в нем, медленным огнем культуры». Горький ставит перед собой вопросы чест ные и мужественные: Что же нового дает революция? Как изменяет она звериный русский быт? Много ли света вносит она во тьму народной жизни? Пролетариат у власти, он полу чил возможность свободного творчества, но в чем выражается это творчество? Анализ «революционного творчества масс», проделан ный Горьким, беспощадно правдив: «Во время винных погромов людей пристреливают, как бешеных волков, постепенно приучая к спокой ному истреблению ближнего»; «Развивается воровство, растут грабежи, бесстыдники упражняются во взяточничестве так же ловко, как делали это чиновники царской власти»; «Темные люди, собравшись вокруг Смольного, пытаются шантажировать запуганного обывателя»; «Грубость представителей «правительства народных ко миссаров» вызывает общие нарекания, и они — справед ливы»; «Разная мелкая сошка, наслаждаясь властью, относится к гражданину как к побежденному, т. е. так же, как относилась к нему полиция царя»; «Орут на всех, орут как будочники в Конотопе или Чух- ломе. Все это творится от имени «пролетариата» и во имя «социальной революции», и все это является торжеством зве риного быта, развитием той азиатчины, которая гноит нас… Нет, — в этом взрыве зоологических инстинктов я не вижу ярко выраженных элементов социальной революции. Это русский бунт без социалистов по духу, без участия социа листической психологии»; «Бесшабашная демагогия людей, «углубляющих» рево люцию, дает свои плоды, явно гибельные для наиболее созна тельных и культурных представителей социальных интересов рабочего класса. Уже на фабриках и заводах постепенно начинается злая борьба чернорабочих с рабочими квалифи цированными; чернорабочие начинают утверждать, что сле сари, токари, литейщики и т. д. суть «буржуи»; «Революция всё углубляется во славу людей, производящих опыт над живым телом рабочего народа»;
365
«…в тюрьмах голодают тысячи, — да, тысячи! — рабочих и солдат». И Горький вынужден констатировать: пролетариат ничего и никого не победил. Идеи не побеждают приемами физи ческого насилия. Пролетариат не победил — по всей стране идет междоусобная бойня, убивают друга друга сотни и тыся чи людей. Горький вынужден признаться самому себе: «Всего больше меня и поражает, и пугает то, что революция не несет в себе признаков духовного возрождения человека, не делает людей честнее, прямодушнее, не повышает их самооценки и моральной оценки их труда». И отсюда поистине горький, безутешный вывод: «совершилось только перемещение физи ческой силы». Перемещение силы, совершенное насилием, как и само насилие во всех его вариантах, причинах и следствиях, — лейтмотив публицистики Горького, в разгар революции и меж доусобной
366
реве и стоне звучит кровавая отрыжка старины. «Перевешать, перестрелять, уничтожить!», «Перебить, перевешать, расстре лять» — вот язык революции, которым овладевают в совер шенстве народ и даже его слабая половина — женщины. И Горький вновь и вновь повторяет: «Не надо закрывать глаза на то, что теперь, когда «народ» завоевал право физи ческого насилия над человеком, — он стал мучителем не менее зверским и жестоким, чем его бывшие мучители»; «И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право свободно истязать друг друга. Они пользуются своим «правом» с явным сладострастием, с невероятной жестокостью». Горький, учась у практики, у реального опыта, будто зано во открывает те психологические черты революции, которые исчерпывающе и бесстрашно показаны в «Бесах». Освобож дение и новое порабощение, переплетенные в революции, без граничная свобода и безграничный деспотизм, идущие рука об руку вначале и резко дифференцирующиеся затем — кому только свобода, а кому только деспотизм, — эти почти мате матические истины, добытые Достоевским, осваиваются Горь ким в ходе самого гигантского исторического эксперимента. Горький оказался свидетелем, очевидцем: он увидел и понял то, о чем предостерегал Достоевский. Психологическая механика революции действительно сводится к стремлению бывших рабов стать деспотами, бывших обиженных — обид чиками, бывших несчастных и страждущих — мучителями и истязателями. «Революция — жестока и безнравственна, она ступает по трупам и купается в крови, она предпочитает мучительство, издевательство, потому что совершается теми, кого мучили и над кем издевались, — писал исследователь Достоевского и современник Горького в 1921 году. — Револю ция дело униженных и оскорбленных, в душе которых накап ливается, как пар в закрытом котле, разрушительная жажда мести, жажда унизить и оскорбить. Мы привыкли видеть униженных и оскорбленных жалкими и не подозревали, что в них есть много страшного. В революции и обнаруживается во всей силе то страшное, что заключено в психике угнетен ных и оскорбленных в виде потенции. Революция несет с собой ужас, террор, деспотизм, потому что те, кого держали под страхом и в покорности, хотят внушить страх и покорность, стремятся стать деспотами и террористами» 1. Однако Горький открывает в революции не только пред- 1 Переверзев В. Достоевский и революция. — «Печать и революция», 1921, № 3, с. 6.
367
восхищенный Достоевским деспотизм полуграмотной массы над угнетенной личностью. Вслед за автором «Бесов» он обращает самый пристальный, самый пристрастный взор в сторону русского человека у власти: «В чьих бы руках ни была власть, — за мною остается мое человеческое право отнестись к ней критически. И я особенно подозрительно, особенно недоверчиво отношусь к русскому человеку у власти, — недавний раб, он становится самым раз нузданным деспотом, как только приобретает возможность быть владыкой ближнего своего». «Фанатики и легкомысленные фантазеры», «демагоги», — они, по мысли, по чувству, по наблюдению Горького, губят Россию. Обвинительная лексика Горького в адрес правитель ства «экспериментаторов и фантазеров» поразительна: не подражая и не заимствуя оценки и определения из слишком хорошо ему известного романа, публицист Горький дает те же, те самые характеристики. Нелестные и невеселые мысли о моральном и социальном самосознании людей у власти Горький направляет в сторону их деятельности и видит, как «вожди взбунтовавшихся мещан» «проводят в жизнь нищен ские идеи Прудона, но не Маркса, развивают Пугачевщину, а не социализм и всячески пропагандируют всеобщее равнение на моральную и материальную бедность». В среду лиц выс шего эшелона власти (как говорят сейчас) «введено, — пишет Горький, — множество разного рода мошенников, бывших холопов охранного отделения и авантюристов…». Читателя, знакомого с биографией и историей Петра Сте пановича Верховенского, эти наблюдения Горького застав ляют вздрагивать и оглядываться по сторонам, а суждение о том, что «обилие провокаторов и авантюристов в револю ционном движении должно было воспитать у вас естественное чувство недоверия друг к другу и вообще к человеку», — с суеверием думать о публицистике неслыханной смелости. Буквально по нотам разыгрывается старая пьеса: будто те же самые лица, те же маски, те же сны и химеры — те же веч ные, вечно злободневные и проклятые темы. «Послушайте, господа, — обращается публицист к своим оппонентам, и чув ствуешь, будто попал в гостиную Виргинских, к «нашим», — а не слишком ли легко вы бросаете в лица друг друга все эти дрянненькие обвинения в предательстве, измене, в нравст венном шатании? Ведь если верить вам — вся Россия насе лена людьми, которые только тем и озабочены, чтобы распро дать ее, только о том и думают, чтобы предать друг друга!» Но, пожалуй, самое тревожное, самое болезненное впе-
368
чатление Горького о новой власти — это ее боязнь критики, боязнь правды. «Нужны вожди, которые не боятся говорить правду в гла за», — едва ли не в каждой публикации призывает Горький. «Уничтожение неприятных органов гласности не может иметь практических последствий, желаемых властью, этим актом малодушия нельзя задержать рост настроений, враждебных г.г. комиссарам и революции… Уничтожая свободу слова, г.г. комиссары не приобретут этим пользы для себя и наносят великий вред делу революции», — проповедует, убеждает пи сатель. «Дайте свободу слову, как можно больше свободы… — наконец требует он. — Лишение свободы печати — физиче ское насилие, и это недостойно демократии». «Несвоевременные мысли» — этот «дневник писателя» эпохи «кровавого кошмара» — несомненно, нравственный и гражданский подвиг Горького. Убитые, которые не смутили писателя в 1905 году (ибо «история перекрашивается в новые цвета только кровью»), напомнили о себе: совершающаяся на глазах массовая адаптация к насилию, постепенное при учение к спокойному истреблению ближнего заставили иначе смотреть на историю и революцию. Противоречия так назы ваемых «реального гуманизма» (когда во имя реальной рево люции не жалко любой крови) и «социального идеализма» (когда совесть человеческая протестует против бессмыслен ной жестокости даже во имя революции), противоречия, не разрешимые в пределах того опыта, который давала Горько му Октябрьская революция, вызвали у него, «великого про летарского писателя», принципиально иную реакцию на собы тия текущей действительности, нежели та, которую ему, каза лось бы, полагалось иметь как «провозвестнику бури». В свое время пророчества Достоевского по поводу «дьяво лов от революции» казались Горькому «темными пятнами зло радного человеконенавистничества на светлом фоне русской литературы». Настало время, когда и «буревестник революции» Горький заговорил языком учителей-пророков. Прежде его заботило, как отразятся на здоровье будущего поколения «озера яда» — то есть Достоевский с его «Бесами» в Мос ковском Художественном театре: «не усилит ли дикое пьянство темную жестокость нашей жизни, садизм деяний и слов, нашу дряблость, наше печальное невнимание к жизни мира, к судьбе своей страны и друг ко другу?» Теперь его до глубины души волнует будущее страны и та, по его словам, безумная авантю ра» за которую русский народ заплатит «озерами крови». Октябрьский переворот вызывает у Горького впечатления
369
самые мрачные, предчувствия самые грозные. Очутившись на краю бездны, писатель оценивает происходящее по законам совести и морали, а не по правилам политической борьбы и революционного насилия. Человек, однажды написавший, что трактирное рассуждение Ивана Карамазова о «слезинке ребенка» — это «словоблудие» и «словесный бунт лентяя», «величайшая ложь и противное лицемерие», теперь страшится кровопролития, анархии, жестокости, террора и гибели куль туры. Теперь, в самые дни переворота, он произносит речи, преисполненные трагического звучания: «Слепые фанатики и бессовестные авантюристы сломя голову мчатся якобы по пути к «социальной революции» — на самом деле это путь к анархии, к гибели пролетариата и революции». Именно в эти дни в статье «К демократии» Горький пророчествует: рабочий класс «ждет голод, полное расстройство промышленности, разгром транспорта, длительная кровавая анархия, а за нею — не менее кровавая и мрачная реакция». Политический диагноз случившегося формулируется Горь ким в терминах вряд ли случайных: догматизм, нечаевщина, деспотизм власти, разрушение России. Ключевое слово здесь, несомненно, «нечаевщина». «Конечно — Столыпин и Плеве шли против демократии, против всего живого и честного в Рос сии, а за Лениным идет довольно значительная пока часть рабочих, но я верю, что разум рабочего класса, его сознание своих исторических задач скоро откроют пролетариату глаза на всю несбыточность обещаний Ленина, на всю глубину его безумия и его нечаевско-бакунинский анархизм». Спустя месяц после переворота мысль Горького, его анализ ситуации идут еще дальше, еще глубже — в самую суть проб лемы. Колоссального внимания заслуживает аргументация Горького, его обращение в самый экстремальный момент жиз ни страны к идеям и образам все тех же «Бесов» Достоевского. Горький вспоминает два пункта из «предвыборной програм мы» Петра Верховенского. «Что вам веселее, — спрашивает Петруша у своих «наших», — черепаший ли ход в болоте или на всех парах через болото?» «Откровенным правом на бес честье всего легче русского человека за собой увлечь можно», — убеждает Ставрогина тот же Верховенский. «Вниманию рабочих» — так называется воззвание Горь кого от 10(23) ноября 1917 года. «Ленин вводит в России социалистический строй по методу Нечаева — («на всех парах через болото»). — И Ленин, и Троцкий и все другие, кто со провождает их к погибели в трясине действительности, оче видно убеждены вместе с Нечаевым, что «правом на бесчестье