Бесы: Роман-предупреждение
Шрифт:
380
кого как фигуру бесконечно трагическую: «Несчастный ста рый медведь, увитый лаврами и осыпанный почестями, рав нодушный в глубине души ко всем этим благам, которые он отдал бы за босяцкую независимость былых времен, на сердце его лежит тяжелое бремя горя, ностальгии и сожалений… Мне кажется, что если бы мы с ним остались наедине (и рухнул бы языковой барьер), он обнял бы меня и долго молча рыдал» 1. Сам Горький в эти летние недели 1935 года, в течение кото рых он общался с гостем из Франции, писал, например: «Гу манизм революционного пролетариата прямолинеен. Он не говорит громких и сладких слов о любви к людям… Задача пролетарского гуманизма не требует лирических изъяснений в любви — она требует сознания каждым рабочим его истори ческого долга, его права на власть, его революционной активности…» 2 Из этого понимания гуманизма вытекали и задачи лите ратуры: в том же 1935 году Горький их сформулировал в зло вещем афоризме: «Не следует жалеть ярких красок для изобра жения врага» 3. «В чьих бы руках ни была власть, — за мною остается мое человеческое право отнестись к ней критически». Вспоминал ли Горький, ослепленный, оглушенный и опу танный властью Сталина, эти свои слова, сказанные в далеком 1917 году? Хотел ли хоть на миг, хоть в мыслях своих восполь зоваться своим человеческим правом? Если поверить прони цательности Ромена Роллана, записавшего: «У старого медве дя в губе кольцо» 4, то остается только глубоко сожалеть, что прозрения и ослепления великих людей, имея коварную осо бенность чередоваться в каком угодно порядке, обходятся очень дорого истории, культуре, человеку. Воистину: падение доброго — самое злое падение. 1 «Вопросы литературы», 1989, № 5, с. 183. 2 Горький М. Полн. собр. соч. в 30-ти т., т. 27. М., 1953, с. 466. 3 Там же, с. 430. 4
Глава 5 Рыцари совести
Когда из пламени народных мятежей Взвивается кровавый стяг с девизом: «Свобода, братство, равенство иль смерть» — Его древко зажато в кулаке Твоем, первоубийца Каин. М. Волошин «Привычный масштаб, по которому часто судят и рядят о «Бесах», есть политическая расценка политических тенденций этого романа, — писал в 1914 году С. Н. Булгаков. — Одни ценят в нем глубокое и правдивое изображение русской ре волюции, прямое пророчествование о ней, удивительно пред восхитившее многие и многие черты подлинной, через четверть века пришедшей русской революции (речь идет, естественно, о революции 1905–1907 годов. — Л. С.); другие ненавидят «Бесы» как политический пасквиль на эту же революцию, тен денциозный и вредный…» 1 Однако если уж говорить о масшта бах, по которым должны быть расценены «Бесы», есть смысл обратиться непосредственно к Достоевскому: истинный мас штаб романа был задан в свое время им самим. «Это — почти исторический этюд, — писал он в феврале 1873 года, обращаясь к наследнику престола А. А. Романову, будущему Алек сандру III, и посылая ему отдельное издание «Бесов», — которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступ ление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случай ность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списан ных событий, ни списанных лиц» (29, кн. I, с. 260). Универсальность явления, помноженная на его внутреннее уродство и огромную разрушительную силу, — этим масштабом и предлагал Достоевский оценивать роман «Бесы» с точки зрения его идейной, философской и политической направлен ности. Что же касается доминанты, которую выделял Достоев ский в нечаевском движении, то она совершенно отчетливо и 1 Булгаков С. Русская трагедия. — «Русская мысль», 1914, кн. IV, с. 2.
382
не один раз была выражена в тех программах, какие писатель составлял, работая над романом. «О том, чего хотел Нечаев» — так называется одна из под готовительных программ, содержащая тринадцать пунктов. Напомним только два последних: «Все начнут истреблять друг друга, предания не уцелеют. Капиталы и состояния лопнут, и потом, с обезумевшим после года бунта населением, разом ввести социальную республику, коммунизм и социализм… Если же не согласятся — опять резать их будут, и тем лучше. Принцип же Нечаева, новое слово его в том, чтоб возбудить наконец бунт, но чтоб был действительный, и чем более смуты и беспорядка, крови и провала, огня и разрушения преданий — тем лучше… Нечаев не социалист, но бунтовщик, в идеале его бунт и разрушение, а там «что бы ни было» — на основании социального принципа, что что бы ни было, а все лучше на стоящего и что пора дело делать, а не проповедовать» (11, 278–279). Обращаться к опыту Достоевского в эпоху потрясений и революций стало общим местом (в хорошем, благородном смысле этого понятия) не только для русских мыслителей начала века, которые сделали в этом плане колоссально много, но и для русских художников слова. Идеи и образы Достоев ского явились тем могучим духовным противовесом, тем нрав ственным щитом, которые помогли выстоять рыцарям совести в моменты торжества тотального зла. ПУТЯМИ КАИНА Поддалась лихому подговору, Отдалась разбойнику и вору, Подожгла посады и хлеба, Разорила древнее жилище, И пошла поруганной и нищей, И рабой последнего раба. Так писал в стихотворении «Святая Русь» через несколько дней после Октябрьского переворота один из самых мужест венных и честных летописцев революции Максимилиан Воло шин. Вернувшись весной 1917 года в свой коктебельский дом и уже больше никогда не покидая его, Волошин принял на себя все те испытания, которые предстояло перенести стране. «Ни от кого не спасаюсь, никуда не эмигрирую, и все волны гражданской войны и смены правительств проходят над моей головой, — писал он в автобиографии (1925). — Стих оста-
383
ется для меня единственной возможностью выражения мыслей о свершившемся, но в 1917 году я не смог написать ни одного стихотворения: дар речи мне возвращается только после Ок тября» 1. Дар речи стал даром сострадания: Волошин, ощущая себя в центре революционного циклона, бесстрашно отказался от соучастия в схватке и от сотрудничества с какой бы то ни было стороной; его задача — с максимальной откровенностью, ве ликодушно и милосердно запечатлеть те муки и пытки, кото рые переживает Россия в огне революции и гражданской вой ны. «Не будучи ни с одной из борющихся сторон, я в то же время живу только Россией и в ней совершающимся» 2 — такой была его позиция в братоубийственной борьбе — «русской усобице». И в то же время, не обвиняя никого конкретно, не ища точного политического адреса, поэт отчетливо видит общую русскую вину — за то, что случилось: С Россией кончено… На последях Ее мы прогалдели, проболтали, Пролузгали, пропили, проплевали, Замызгали на грязных площадях, Распродали на улицах: не надо ль Кому земли, республик, да свобод, Гражданских прав? И родину народ Сам выволок на гноище, как падаль… (23 ноября 1917) В традиционной советской критике (соцреалистической) принято — по отношению к Волошину — произносить такие казенно-обтекаемые формулировки, как: «неверные оценки происходящего», «отсутствие классовых критериев», «ложные трактовки ряда событий современности», «революции он не понял»… Однако суть дела состояла как раз в том, что революцию Максимилиан Волошин понял — не так, конечно, как это хотелось революционным вождям, но так, как это велела ему совесть русского писателя. Волошин, вслед за своими учите лями в литературе, отказался принять и оправдать насилие, кровопролитие, предельное понижение цены на человеческую жизнь. 10 декабря 1917 года им было написано стихотворение с символическим названием «Трихины» и с эпиграфом из Достоевского — «Появились новые трихины…» 3: 1 Волошин М. Избранные стихотворения. М., 1988, с. 18. 2 Там же. с. 19. 3 См. сон Раскольникова: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осуж ден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве,
384
Исполнилось пророчество: трихины В тела и дух вселяются людей, И каждый мнит, что нет его правей. Ремесла, земледелие, машины Оставлены. Народы, племена Безумствуют, кричат, идут полками, Но армии себя терзают сами, Казнят и жгут — мор, голод и война. Ваятель душ, воззвавший к жизни племя Страстных глубин, провидел наше время. Пророчественною тоской объят Ты говорил томимым нашей жаждой, Что мир спасется красотой, что каждый За всех во всем пред всеми виноват. «Ваятель душ», Достоевский, который провидел российское безумие и беснование, дал Волошину ключ к особому худож ническому и историософскому пониманию событий. «…Надо, надо косточки поразмять. Мы пустим пожары… Мы пустим легенды… ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, ка кой еще мир не видал… Все подымется», — грозит бес-политик. «Петр Верховенский… задался мыслию, что я мог бы сыграть для них роль Стеньки Разина «по необыкновенной способ ности к преступлению», — говорит в «Бесах» Ставрогин. «Мы, знаете, сядем в ладью, веселки кленовые, паруса шелковые, на корме сидит красна девица, свет Лизавета Николаевна…» — рисует картину смуты Петр Верховенский. Именно в ракурсе российской смуты воспринял и попы тался объяснить революцию Максимилиан Волошин. «Без домная, гулящая, хмельная, во Христе юродивая Русь» пошла «исконным российским путем: Но тебе сыздетства были любы — По лесам глубоких скитов срубы, По степям кочевья без дорог, Вольные раздолья да вериги, Самозванцы, воры да расстриги, Соловьиный посвист да острог. («Святая Русь», 19 ноября 1917) идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме неко торых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, су щества микроскопические, вселяющиеся в тела людей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими… Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали… Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмыслен ной злобе…» 13 Л. Сараскина
385
19 декабря 1917 года Волошин пишет стихотворение «Dmetrius — imperator» — о лихой године бед, о лихолетье самозванщины. Тема самозванства — важнейшая, коренная тема революции, считал Волошин. И героями его стихов ста новятся самые знаменитые, самые кровавые русские самозван цы («Стенькин суд», 22 декабря 1917), вернувшиеся
386
тем обстоятельством, что самозванцы его времени пользуются европейской демократической терминологией и имеют вполне цивилизованный, адекватный эпохе облик. Наоборот: поэт помнил, как в сознании толкача смуты Петра Верховенского совмещаются смуты, легенды и пожары с центральными коми тетами, их бесчисленными разветвлениями, ревизорами и чле нами Internationale. «Бесы земных разрух клубятся смерчем огромным» — к такому образу революции, которая, по Волошину, и возмездие, и повторение старых, пройденных исторических дорог, и новая надежда, поэт пришел не без влияния российских провидцев. «Надрыв и смута наших дней» Достоевский помог, по признанию Волошина, понять и другую истину: бес разрухи, бес смуты, бес междоусобной войны овладел в одинаковой сте пени и «теми» и «этими» — в этом-то весь ужас, и вся трагедия, и вся печаль: Одни возносят на плакатах Свой бред о буржуазном зле, О светлых пролетариатах, Мещанском рае на земле… В других весь цвет, вся гниль империй, Все золото, весь тлен идей, Блеск всех великих фетишей И всех научных суеверий. Одни идут освобождать Москву и вновь сковать Россию, Другие, разнуздав стихию, Хотят весь мир пересоздать. И вот главное, отчетливо «достоевское»: И там и здесь между рядами Звучит один и тот же глас: «Кто не за нас — тот против нас. Нет безразличных; правда с нами». В этом стихотворении, озаглавленном «Гражданская вой на» (22 ноября 1919), Максимилиан Волошин сформули ровал свою человеческую, гражданскую, общественную по зицию: А я стою один меж них В ревущем пламени и дыме. И всеми силами своими Молюсь за тех и за других. 13*
387
Борьба с террором независимо от его окраски» стала единственно приемлемой для поэта формой участия в об щественной жизни — формой протеста против любого наси лия. «Это ставит меня в годы (1919–1923), — писал Волошин в автобиографии, — лицом к лицу со всеми ликами и личинами русской усобицы и дает мне обширнейший и драгоценнейший опыт. Из самых глубоких кругов преисподней Террора и Голода я вынес веру в человека…» 1 Спустя несколько лет, в 1926 году, М. Волошин повторил и подтвердил свой сознательный выбор. В знаменитом и про граммном стихотворении «Дом поэта» он писал: В недавние трагические годы… Усобица, и голод, и война, Крестя мечом и пламенем народы, Весь древний Ужас подняла со дна. В те дни мой дом — слепой и запустелый — Хранил права убежища, как храм, И растворялся только беглецам, Скрывавшимся от петли и расстрела. И красный вождь, и белый офицер — Фанатики непримиримых вер — Искали здесь, под кровлею поэта, Убежища, защиты и совета. Я ж делал все, чтоб братьям помешать Себя губить, друг друга истреблять, И сам читал — в одном столбце с другими — В кровавых списках собственное имя. «Нет необходимости объяснять, — утверждал поэт С. На ровчатов в 1977 году в предисловии к сборнику стихов М. Во лошина, — что ничему помешать Волошин не мог. Ожесточен ная классовая борьба, вылившаяся в формы гражданской войны, опрокидывала «общечеловеческие» схемы, превращала в мираж абстрактный гуманизм, определявший сознание и вла девший сердцем поэта. Миротворчество Волошина в России, расколотой надвое, не имело никакой почвы. Белый офицер тоже верил в Россию, но она не совмещалась с Россией крас ного комиссара. Заводчик Путилов и рабочий Путиловского завода не хотели, да и не могли найти общий язык». Конечно, стать на дороге гражданской войны и остановить ее Волошин не мог. И, наверное, не смог бы никто. Но странно: за привычной шелухой слов, взятых Наровчатовым в кавычки, как бы пропадают, теряются те, вовсе не абстрактные, а кон кретные жизни, которые спас Волошин. Сердцем поэта владели 1 Волошин М. Избранные стихотворения. М., 1988, с. 21. 2 См.: Волошин Максимилиан. Стихотворения. Л., 1977, с. 36.
388
не абстрактные схемы, а реальное, живое добро, милосердие, братолюбие. Видеть в белом офицере и в красном комиссаре брата — на это в момент гражданской войны нужно было больше мужества, чем на то, чтобы видеть в ком-нибудь одном из них врага. В этом смысле миротворчество русского поэта, имея под собой и твердую национальную почву, и богатую ду ховную традицию — ту самую «милость к падшим», — явило собой поучительный пример благородного гражданского непо виновения новой морали. * * * Культ насилия, овладевший страной, требовал, чтобы добро и человечность истолковывались как понятия классовые, а иногда и классово чуждые. На кострах классовых битв, кото рым надлежало разгораться год от года все сильнее и крово пролитнее, сгорали нормальные естественные человеческие движения души — жалость и сострадание к слабому и больно му, несчастному и обездоленному — кем бы он ни был. Жа лость вообще изгонялась из обихода — ибо она, как было все народно объявлено великим пролетарским писателем еще накануне первой русской революции, «унижает человека». Ненависть, беспощадность, безжалостность стали фунда ментом новой морали, на счету которой десятки миллионов жертв насилия и нравственная ущербность нескольких поко лений. Оглядываясь назад, хочется понять, когда это началось. Хочется упереться в какую-то точку времени, найти некую успокоительную дату, до которой все было замечательно и «светлое будущее» разыгрывалось по правилам справедли вым и разумным. Может быть, эта дата затерялась где-то в начале 30-х го дов, когда вокруг городов, где «был порядок и цены снижа лись», стоял непроходимый милицейский кордон и прикладами отгонял распухших от голода мужиков и баб, оставивших вымершие деревни в надежде найти в городе кусок хлеба и добрую душу? Сознание цепляется за роковой 1929-й, затем за роковой 1924-й, но тут же память подсказывает: раньше, раньше, раньше… Не тогда ли, когда будущие строители «прекрасного завтра» теоретически доказали миру необходимость насилия, провоз гласив незыблемым правилом людоедский тезис о неизбеж ности жертв? Не тогда ли, когда, овладев массами, идея жертвоприноше-
389
ния стала материальной силой и получила лицензию на мас совые истребления? Не тогда ли, когда именем «объективных законов истории» политические авантюристы учились прикрывать разбой и грабеж? Припоминая основополагающие трактаты и манифесты, вглядываясь в теоремы и максимы, хочется понять степень ответственности идеи за воплотившийся результат…Законы, мораль, религия — все это для пролетариата не более как буржуазные предрассудки, за которыми скрываются буржуазные интересы…..Всякую такую нравственность, взятую из внечеловеческо¬ го, внеклассового понятия, мы отрицаем… Мы говорим: это наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата…..Мы в вечную нравственность не верим и обман всяких сказок о нравственности разоблачаем… Конечно, позиция Волошина («молюсь за тех и за других») не имела ничего общего с тем хорошо знакомым лозунгом, который спустя всего лишь одно десятилетие будет освещен талантом и авторитетом Маяковского: И песня, и стих — это бомба и знамя, И голос певца подымает класс, И тот, кто сегодня поет не с нами, Тот против нас. Мораль Петра Верховенского, которого (сам того, по-види мому, не подозревая) цитирует Маяковский, и в самом деле опрокидывала общечеловеческие схемы, превращала в мираж гуманизм и выбивала всякую почву у любого милосердного движения души. «Наслаждение от милостыни, — говаривал главный бес- политик из романа Достоевского, — есть наслаждение над менное, наслаждение богача своим богатством, властию… Она развращает и подающего и берущего и — кроме всего — не достигает цели. Милостыня только усиливает класс праздных лентяев, надеющихся жить милостыней… В новом устройстве не будет бедных…» (11, 159). И все-таки милосердие и миротворчество Волошина, кото рые также «не достигали цели» и оставались в ситуации тоталь ного расчеловечивания «голосом, вопиющего в пустыне»,