Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают
Шрифт:
Одна из самых леденящих душу реликвий в досье КГБ на Бабеля – двойное фото, сделанное в 1939 году после ареста.
На фото в профиль Бабель глядит вдаль, подбородок поднят, на лице – мученическая решимость. На фото же анфас видно, что он смотрит на нечто, расположенное рядом. Кажется, что взгляд устремлен на человека, который вот-вот должен совершить чудовищный поступок. Один немецкий историк однажды написал об этих снимках: «На обоих писатель снят без очков и с синяком – monocle haematoma, выражаясь по-медицински, – доказательством примененного насилия».
Мне было жаль этого историка. Я поняла, что неадекватность слов «без очков и с синяком» позволила ему написать и такую абсурдную фразу, как «monocle haematoma, выражаясь по-медицински». Само отсутствие
В «Моем первом гусе» казачий комдив кричит на еврея-интеллигента: «Шлют вас, не спросясь, а тут режут за очки. Поживёшь с нами, што ль?» Очки как раз и олицетворяют намерение Бабеля «пожить» с ними, наблюдая за каждым их движением – внимательно, почти с любовью, – смотреть и записывать. Надежда Мандельштам писала, что в Бабеле все создавало впечатление «необычайного любопытства». «Весь поворот головы, подбородок и особенно глаза Бабеля всегда выражали любопытство. У взрослых редко бывает такой взгляд, полный неприкрытого любопытства. У меня создалось впечатление, что основной движущей силой Бабеля было неистовое любопытство, с которым он всматривался в жизнь и людей». Вот что у него отняли, оставив вместо очков monocle haematoma.
На семинары по литбиографиям меня уговорил записаться мой однокашник Матей, который знал профессора.
– Это классический еврей-интеллектуал из Нью-Йорка, – взахлеб говорил Матей, словно описывая диковинную лесную зверушку. (Матей был классический католик-интеллектуал из Загреба.) – Когда он рассказывает о Бабеле, то от возбуждения заикается. Но это не раздражает, не мешает. Его заикание обаятельно, оно вызывает расположение и симпатию.
В конце семестра мы с Матеем договорились сделать совместную презентацию о Бабеле. В один из холодных пасмурных дней мы встретились за грязным металлическим столом у библиотеки и, попивая кофе, стали сравнивать свои записи, прикончив почти целую Матееву пачку «Уинстон Лайт»: как выяснилось, Матей заказывал их оптом в индейской резервации. Общий угол зрения мы выработали сразу, но, когда дело дошло до деталей, наши мнения разделились по всем вопросам. Битый час мы проспорили об одном-единственном предложении из «Учения о тачанке», рассказа о том, как тачанка – бричка с пулеметом сзади – изменила войну. Если у украинского села есть тачанки, пишет Бабель, оно все равно не воспринимается как военный объект, поскольку пулеметы можно спрятать под сеном брички.
Когда пошел дождь, мы с Матеем решили зайти внутрь и посмотреть в библиотеке, как в оригинале выглядит предложение, ставшее предметом нашего спора: «Эти схоронившиеся точки, предполагаемые, но неощутимые слагаемые, дают в сумме строение недавнего украинского села – свирепого, мятежного, корыстолюбивого». Даже с русским текстом перед глазами мы все равно не смогли сойтись по поводу того, что такое «схоронившиеся точки». Перечитывая этот рассказ сегодня, я не могу понять, о чем мы так долго спорили, но помню, как Матей раздраженно сказал:
– В твоей версии все выглядит, будто он занимается подгонкой, как в двойной бухгалтерии.
– Именно! – отрезала я. – Именно двойной бухгалтерией он и занимался.
Мы пришли к выводу, что никогда не достигнем взаимопонимания, поскольку я материалист, а Матей придерживается фундаментально религиозных взглядов на историю. В итоге мы решили разделить задачи: Матей будет писать о том, как Бабель заменил старых богов новой мифологией, а я – о Бабеле как бухгалтере.
«Как хорошо, – писал Мандельштам, – что вместо лампадного жреческого огня я успел полюбить рыжий огонек литературной злости!» Не знаю, работал ли Матей над своей презентацией при свете жреческой лампады, но лично меня именно литературная злость подвигла к желанию доказать,
В итоге я написала о «двойных» отношениях в текстах Бабеля между литературой и прожитым опытом, строя свою работу вокруг рассказа «Пан Аполек» (истории деревенского иконописца, наделявшего библейские фигуры лицами односельчан: «двойная бухгалтерия» между предсуществующей художественной формой и наблюдениями из жизни). Презентация на семинаре прошла хорошо, и через несколько месяцев я представила ее в расширенном виде на коллоквиуме по славянским языкам, где она привлекла внимание университетского специалиста по Бабелю Гриши Фрейдина. Фрейдин сказал, что поможет мне доработать ее для публикации.
– Зачем изучать Евангелие с кем-то еще, если под рукой есть святой Петр? – настаивал он и потом предложил работу – сделать исследование для его новой критической биографии Бабеля.
Название книги на той стадии постоянно смещалось то к «Еврею на коне», то к «Другому Бабелю». Лично меня захватывала идея «другого Бабеля», то есть что Бабель – это не тот человек, которого мы себе представляем или которого знаем с его слов, что он – это некто совсем иной. В его «Автобиографии», где и полутора страниц не наберется, полно неправды: он, например, заявляет, что служил в ЧК с октября 1917 года, в то время как ЧК появилось на свет лишь два месяца спустя, или что он воевал на «румынском фронте». «Сегодня можно решить, что „румынский фронт“ – такой анекдот, – сказал Фрейдин. – Но это не так, фронт существовал на самом деле. Только Бабеля там никогда не было».
Недокументированная жизнь Бабеля тоже полна загадок, главная из которых – почему он в 1933 году вернулся из Парижа в Москву, при том что чуть не весь предыдущий год потратил, сражаясь за разрешение выехать за границу? И не менее странно – почему в 1935 году, как раз когда начинались чистки, Бабель вдруг собрался перевозить мать, жену и дочь из Брюсселя и Парижа назад в Советский Союз?
Это и стало моим первым заданием: я отправилась в архив Гуверовского института просмотреть русскую эмигрантскую парижскую прессу за 1934 и 1935 годы – с момента убийства Кирова, – чтобы понять, насколько семья Бабеля могла быть осведомлена о чистках. Эти газеты еще не перенесли на микропленку, а хрупкость бумаги оригиналов, переплетенных в громадные тома размером с могильную плиту, не позволяла сделать ксерокопии. Сидя в углу, я набирала на своем лэптопе списки людей, расстрелянных или отправленных в Сибирь, газетные заголовки о Кирове и не только: «Кто поджег Рейхстаг?», «Бонни и Клайд застрелены» и другие в этом роде. Часы летели незаметно, и я опомнилась, лишь когда погас свет. Поднявшись на ноги, я увидела, что вся библиотека не только обесточена, но к тому же безлюдна и заперта. Удары в двери не помогли, и я вслепую сквозь темноту направилась к коридору со служебными кабинетами, где мне посчастливилось обнаружить миниатюрную русскую женщину за чтением микрофильма под лазанью из пластиковой коробочки. Удивление, которое она испытала, увидев меня, сделалось еще сильнее, когда я обратилась за инструкциями о том, как выбраться из здания.
– Выбраться? – эхом повторила она, словно речь шла об экзотическом обычае неведомого народа. – Не знаю.
– Угу, – сказала я. – Но вы-то сами как отсюда будете выбираться?
– Я? Ну, э-э… – она уклончиво отвела взгляд. – Но я вам кое-что покажу. – Она встала, взяла из ящика стола фонарик и пошла назад в коридор, знаками показывая следовать за ней. Мы подошли к аварийному выходу с огромной табличкой СРАБОТАЕТ СИГНАЛИЗАЦИЯ.
– Она не заперта, – сказала она. – Но за вами замок закроется.