Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
В пустующем классе в это время разыгрывается следующее. Клеопатра Михайловна приоткрывает дверь:
– Ну, господа… – вдруг, пораженная, она останавливается. – Господи! Что же это? Где они? – от избытка чувств громко выражает она свое изумление. – Что же я, с ума, что ли, схожу?
Она возвращается в коридор.
– Андрей, вы не видели, первый «Б» не проходил тут? – обращается она к метущему залу швейцару.
– Никак нет, не видать было, разве, может, пока я тот конец прибирал…
Клеопатра опять входит в класс: учениц не прибавилось. Кроме трех невидимок-соглядатаев, укрытых в дверной нише, – ни души.
– Но ведь не сквозь землю ж они, все-таки, провалились? – продолжает она свой монолог.
– Елена Васильевна, вы не видели мой класс? – атакует она проходящую мимо классную даму первого «А».
– Видела. Сидят в физическом кабинете. А что?
– Неужели там?
– Ну, да.
– Непостижимо! Понимаете, стояла в двух шагах от закрытой двери, разговаривала с Ольгой
– Полно, какое там наваждение, просто заболтались и не заметили.
Но Клепка, все же смущенная странностью явления, вся в красных пятнах, точно муаровая, спускается вниз в физический кабинет.
– Скажите, пожалуйста, каким образом вы прошли? – допытывается она после урока.
– Как всегда, Клеопатра Михайловна.
– Как же я могла вас не заметить?
– Разве вы нас не видели? Вот странно! – удивляются все. – Еще мы на сей раз, против обыкновения, так шумели, я все шикала, – поясняет Ира.
Но душа Клеопатры Михайловны продолжает пребывать в полном смятении: прощальный бенефис произвел свое действие.
Вот настал и последний учебный день. Последний!.. Мне грустно произносить это слово… Было так хорошо!.. Может быть, и дальше жизнь потечет светло и ясно, но эта, здешняя, больше не возвратится. Умерла, безвозвратно исчезла и Муся-гимназистка. Ведь мы уже почти не ученицы, нас распустили на пасхальные каникулы, а на Фоминой неделе, в понедельник – первый письменный экзамен…
Торопятся сниматься, чтобы вовремя поспели фотографические карточки, обдумывают подарок Клеопатре Михайловне. Бедная! Она его вполне заслужила: сколько мы ее дергали, изводили, а ведь, в сущности, никогда ничего плохого не сделала нам эта добрая душа.
Страстная неделя, светлая, ясная, невзирая на раннее время сравнительно теплая, прошла в говенье, в предпраздничных приготовлениях, в том радостном, мирном, умиленном, совсем особенном настроении, которое охватывает душу в эти дни. Будто все лучше становятся, и сам всех больше любишь; кажется, что в каждой душе притаилось, присмирело что-то, словно прислушивается и вот-вот радостно вырвется и вспорхнет при первом звуке пасхального благовеста. Как люблю я этот проникающий в душу звон колоколов! Скорбные, смиренные, полные глубокой тоски, плачут они в печальные великие дни Страстной недели, а потом, торжествующие, восторженные, словно перебивая друг друга, спешат возвестить миру великую, светлую радость.
С особенным удовольствием и в необычайно хорошем настроении шла я в этом году к заутрене – прошлый раз я, к сожалению, прохворала ее. Этот залитый огнями величественный храм, эти светлые платья, светлые лица, – радостью и праздником, светлым праздником веет от всего этого. И голос батюшки звучит особенно, и серебристые ризы его блестящими искорками весело сверкают от падающих на них огненных язычков; нет ни одного темного уголка, – все горит и светится. В руках каждого зажигается свеча, и в душе тоже затепливается праздничный огонек; все светлее разгорается он под пение крестного хода и ярко вспыхивает при чудесных звуках «Христос Воскресе!» Что-то сжимает горло, по спине проходит легкий холодок, блаженные слезы наворачиваются на глаза.
В эту великую торжественную минуту я вдруг чувствую, точно еще что-то извне, помимо воли, завладевает мной. Бессознательно, но быстро поворачиваюсь – в нескольких шагах от меня стоит Дмитрий Николаевич. Взоры наши встречаются; он безмолвным наклоном головы здоровается со мной. Боже, что за лицо!.. Пламя горящей свечи, зажженной в его руке, снизу бросает свет на него, золотит бородку, розоватой зорькой ложится на продолговатые щеки, отражается в зрачках глаз и кажется, что сами эти большие влажные глаза освещены изнутри горячим блеском, будто мягкое сияние разливается от этого чудесного одухотворенного лица.
«Христос Воскресе!» – растроганно и ласково несется приветствие батюшки, и радостное «воистину!» звучит в ответ. Душу приподнимает, захлестывает светлым потоком, в ушах звучит дивное пение хора, мелодичные переливы колоколов, в глазах неотступно стоит фантастично освещенное милое лицо – это ясное, лучистое, совсем особенное, никогда еще не виданное лицо…
Я уж давно улеглась; в комнате совсем темно, но уснуть я не могу. Впечатление пережитого так ярко, так сильно. Опять раздается пение хора, опять блестящей праздничной вереницей направляется к выходу крестный ход. Сколько людей! Все приливают новые и новые толпы их, блаженной улыбкой сияют их лица, ласково приветствуют они друг друга, маняще и призывно улыбаются и кивают они мне, точно приглашая меня следовать за ними. На этот раз и я иду, присоединяюсь к праздничной толпе, выхожу с ней из дверей храма. Теплый воздух касается моих щек. Со всех сторон несется тонкое благоухание; запах ладана смешивается с нежным ароматом цветов. Боже! Сколько их в том громаднейшем саду, по которому мы идем. Теплая весенняя ночь. Деревья в полном цвету; бледно-розовые гигантские гвоздики и громадные белые колокольчики нежно выделяются на темной изумрудной листве.Ярко светятся зажженные на могучих
Я стояла, словно завороженная лучезарной, необычайной красотой окружающего. Вдруг опять, как сейчас там, в церкви, почувствовала я, что кто-то стоит за мной. С радостно бьющимся сердцем от предчувствия чего-то большого, хорошего, повернувшись, остановилась я. Он, конечно, он! Я знала, чувствовала, что он придет сказать мне: «Христос Воскресе!» – без этого праздник не был бы праздником для меня.
Он идет мне навстречу с тем же чудесным, озаренным внутренним сиянием лицом, с протянутыми руками. Я протягиваю свои, он берет их обе накрест, как делают на катке, и мы тихо, безмолвно бредем по волшебному саду, порой он наклоняется и глубоко-глубоко заглядывает мне в глаза своим лучистым взором. Вдали все звучит и звучит великое «Христос Воскресе», радостными переливами заливаются серебристые колокольчики. Громко, восторженно вторит им душа моя, и вливается в нее теплота упоительной ночи, глубоко проникает в нее горячий, ласковый взор, и она растет, растет, кажется, тесно ей, хочется рвануться наружу из ставшей вдруг узкой груди…
Я просыпаюсь… Как радостно бьется сердце! Что за дивный сон! Это именно сон в Светлую ночь…
Все праздники хожу я под впечатлением виденного, и не могу уговорить себя, что этого не было в действительности, – так сильно, глубоко прочувствовала, переживала его. Хочется верить, что это была правда, и минутами верится…
Но ведь это был только сон!..
Глава XVI Выпускные экзамены. – Бал. – Опять «большой человек»
Яркой, радостной вереницей промелькнули и уже стали там, позади, в милом прошлом, эти полтора месяца, что длились экзамены. Бодрое, приподнятое настроение, способность головы легко и свободно поглощать громаднейшие, не поглотимые в нормальное время количества страниц, постоянное ожидание чего-то. Каждое новое «12», которое всякий раз является как бы неожиданным, будто никогда-никогда раньше не получаемым, чем-то совсем новым, полным особой прелести, особого значения. Вместе с тем после каждого сданного экзамена что-то тихо щемит в сердце: «Сегодня последний раз отвечала по физике. Последний!..» И жалко-жалко этого очередного звена, отпадающего от милой, легкой, блестящей цепи, связывающей нас с дорогой гимназией. Вот оборвалось и последнее звено… Только там, в душе, никогда не замрут, не заглохнут светлые чувства и воспоминания, которые вынесены из этих радушных, ласковых стен.
На следующий день после сдачи последнего экзамена был отслужен благодарственный молебен. Наш милый батюшка сказал несколько безыскусственных, добрых напутственных слов. Тепло и сердечно в своей маленькой речи простился с нами Андрей Карлович, сам, видимо, глубоко растроганный. Дмитрий Николаевич в красивой речи обрисовал современное положение женщины в обществе, указал на те благоприятные для нее условия, при которых мы вступаем в жизнь, когда женскому образованию широко открыты двери, женский труд может свободно найти доступ на всяком пути, есть где поработать и для себя, и для других.
Все были сильно взволнованы, на глазах у многих блестели слезы, некоторые откровенно плакали. Клеопатра Михайловна обняла, перецеловала и перекрестила каждую из нас:
– Дай Бог, дай Бог всего-всего хорошего!
И ее добрые синие глаза полны слез, волнение прерывает голос. Мы с горячей искренней лаской обнимаем ее нескладную фигуру, прижимаемся к этой впалой груди, в которой бьется такое доброе незлобивое сердце.
– Клеопатра Михайловна, голубушка, простите за все, простите меня! – шепчет растроганная Ира Пыльнева, еще и еще обнимая ее. – Я так вас мучила, так расстраивала, а вы такая добрая к нам… Если бы вы знали, как я люблю вас, какое хорошее, теплое воспоминание сохраню навсегда!
– Клеопатра Михайловна, миленькая, родненькая, золотко мое! Неужели же вы и меня, Шурку Тишалову, хоть сколько-нибудь любите и жалеете? Господи, какая ж вы добрая! Какая вы славная! Ведь никто, никто так не виноват перед вами, как я!
Даже вот недавно еще я напугала, смутила вас. Помните, как мы все исчезли и потом оказались в физическом кабинете? Это я придумала: через дверцу, что в классе за шкафом, прямо на черную лестницу, потом через двор, и готово дело, – откровенно исповедуется пылкая Шура. – И это не назло, не потому, что я не люблю вас, нет, очень-очень люблю! А просто оттого, что я отвратительная, необузданная, взбалмошная, грубая… Простите же, простите, милая, дорогая, золотая!