Бироновщина. Два регентства
Шрифт:
— Чем богат, тем и рад, — сказал Ломоносов, подавая ему исписанный кругом лист. — Список, как видите, черновой, с поправками.
— Тем он мне еще дороже. И подумать ведь, что вы тоже из простого звания, а стихотворцем и ученым стали!
— А что вы сами теперь–то?
— Теперь… получеловек, четверть человека. Но это длинный сказ.
— Так что и горло пересохнет? Так мы его подмочим. Christine! [34]
Жена, занятая своим делом, не торопилась, и муж окликнул ее еще зычнее:
34
Христина!
— Holla, Christinchen! [35]
Она
— Ну, так, дочурку разбудил! — сказал Ломоносов и поспешил в спальню.
Вслед за тем он возвратился оттуда с барахтающимся младенцем на руках, напевая немецкую колыбельную песню:
Schlaf, Kindchen, schlaf. [36]
Но дочурка не унималась. Звонкий голосок ее тронул наконец и сердце молодой матери. Она влетела из кухни и выхватила малютку из рук мужа.
35
Эй, Христина!
36
* * *
37
* Спи, дитя, спи (нем.).
— Да я управлюсь с ней, милая Христина, — говорил виноватым тоном Ломоносов. — Сбегала бы ты лучше за пивом…
— Не можете вы, мужчины, обойтись без этого проклятого пива! — возразила Христина.Schlaf, Kindchen, schlaf…
Сам бы и сходил.
— И то, не убраться ли подобру–поздорову? — отнесся Ломоносов вполголоса по–русски к Самсонову. — Есть у нас тут неподалеку преизрядная Bierstube. [38]
Видя, что муж снимает с гвоздя кафтан и шляпу, а гость берется за картуз, молодая дама и без слова Bierstube поняла, куда они направляют стопы.
38
Пивная (нем.).
— Смотри только, не давай записать на себя опять лишнее! — предостерегла она и, достав из кармана тощий кошелек, сунула в руку мужу мелкую серебряную монету.
— Она у меня и казначейша, — пояснил Ломоносов своему спутнику, когда они выбрались оба за калитку на улицу. — С нашим братом, русским, иначе сладу нет. Добрая жена дом сбережет, а худая рукавом растрясет. Вы ведь, я чай, еще холостой?
— Холостой.
— Так коли станете брать себе жену, берите немку: все вернее.
Самсонов промолчал, но не мог подавить вздоха.
— Знать, кого себе уже наметили? — догадался Ломоносов. — Только не из немок? Аль руки коротки?
— Коротки…
— Не тужите: отрастут!
Глава двадцать вторая
ОТ РЫБАЧЬЕЙ ХИЖИНЫ ДО ХРАМА НАУК
— Ну, вот, теперь пообсудим, как из вас сделать настоящего человека, — сказал Ломоносов, усаживаясь с Самсоновым за свободный
И поведал ему Самсонов, как, переходя из рук в руки, обучился грамоте, письму и счету, а потом и сельскому хозяйству.
— Та–а–к… — промолвил Ломоносов, следивший за его рассказом с таким живым участием, что незаметно одолел уже вторую кружку пенистого пива. — Пути у нас, я вижу, разные, но оба мы — сыны народа, оба рвемся на свет и воздух. По духу мы братья, а потому выпьем–ка на брудершафт: пойло немецкое, так и побратаемся по–немецки.
С налитыми до краев кружками оба разом приподнялись и через руку накрест, как полагается, опорожнили их до последней капли, после чего трижды облобызались.
— Отныне стал ты для меня Гриша, а я для тебя Миша, — сказал Ломоносов.
— Нет, Михайло Васильич, — возразил Самсонов, — дозволь уж мне величать тебя по имени и отчеству: ты вышел уж на свет и воздух…
— Добрел до порога храма наук — верно, и, с Божей помощью, попаду и в самый храм. Но и сейчас, пожалуй, я проживал бы в своих Холмогорах, рыбачил бы на Белом море, кабы не счастливый случай да страсть к учению. Зародилась она во мне, видно, от деда моего с материнской стороны, дьякона.
— Так грамоте ты от него же научился или от родной матушки?
— Нет, дед до меня не дожил, а матушка скончалась, когда я был еще малышом–несмышленышем. Погоревал по ней батюшка, а там женился вдругорядь: без хозяйки в доме неукладно, неустройно, особливо у беломорца, который полжизни в море. Мачеха (не тем будь помянута!) не больно–то меня голубила. Но нашелся добрый человек из грамотных, нашей же волости крестьянин, Иван Шубной, взял меня в науку. Чтение и письмо дались мне, могу сказать, шутя, и стал я в нашей приходской церкви чтецом на клиросе да за амвоном. Заутреня ли, обедня или вечерня, я уже тут как тут, читаю псалмы, каноны, жития святых, а кончится служба, захожу к старичкам в трапезную да своими словами пересказываю им опять то, что прочитал.
— Но все одно церковное?
— Да, мирских книг в те поры у меня еще и в руках не было, пока в доме одного соседа, Христофора Дудина, не попались мне на глаза два учебника: грамматики Смотритского да арифметики Магницкого. Не хотел он сначала давать мне их, да сыновья, приятели мои, упросили. В тех двух учебниках отверзлись мне впервые врата учености. Подвернулась мне еще как–то Псалтирь Симеона Полоцкого, виршами переложенная. Стал я и сам в стихотворстве упражняться…
— А мачеха ничего, не препятствовала?
Ломоносов отмахнулся рукой.
— Прости ей Бог! Наговаривала на меня батюшке, что–де бездельничаю, от работы отлыниваю. А я работу свою же по совести исполнял, с великой даже охотой выезжал с батюшкой на галиоте его «Чайке» на рыбный промысел и в Белое море, и в Ледовитое. Жизнь простая, но здоровая. Лег — свернулся, встал — встряхнулся. В глухую же зимнюю пору какое уж дело, опричь книг? И дошло тут до меня, что есть в Москве первопрестольной училище, где в стихотворству, и всяким наукам обучают. Но лишь только заикнулся я о том, мачеха, а за нею и батюшка в один голос порешили: «Женить молодца, чтобы от дому не отбивался, из воли не выходил!» Отыскали они мне и невесту…