Битва в пути
Шрифт:
На полу в крохотной прихожей на плоском тюфячке спал Володя. Серое одеяло сползло, открыв полосатую пижаму. Рука и волосы его были в пуху от зацепившейся за дверной косяк и порванной подушки. Голова упиралась в кухонную дверь — скрип этой двери и беспокоил Тину. Пока она, изумленная, разглядывала его, он проснулся, сел, морщась от яркого света, и доброе лицо его приняло испуганное и виноватое выражение.
— Володя! Что такое? Почему ты здесь?
— Потому что… оттуда… я бы не услышал, если бы тебе стало плохо ночью, — сказал он все с тем же выра-жением человека, внезапно застигнутого на месте преступления.
Третью ночь он ночевал на полу у ее порога, ни слова не сказав ей об этом. И сейчас ему было неловко и неприятно то, что она застигла
Володя подошел к ней:
— Тебе нехорошо? Или ты рассердилась на меня?
— Нет. Просто вспомнилось.
— Говорят, чтобы не вспоминать, надо как следует выплакаться.
— Я не умею плакать.
— Поучись у бабушки. Она иной раз всплакнет об отце — и сразу как умытая.
— Лучше я поучусь управлять сердцем. — У кого?
Она улыбнулась.
— У индийских факиров. Они могут учащать, и замедлять, и даже приостанавливать биение сердца.
Она коснулась лбом его горячего плеча, попросила воды. Мать и сын стали самыми близкими для нее во всей вселенной. Она любила их обоих и их маленький дом. Что было там, за невысокими белеными стенами, Тина и не могла и уже не стремилась понять. Но в крохотном кусочке мира, отгороженном этими стенами, все было ясно, тепло и чисто. Здесь можно отдохнуть сердцем и стать самою собою. Тине хотелось отгородиться этими стенами и жить в своем маленьком добром мире, где все понятно и все близко душе, где ничто не мучает ума и сердца непостижимой бесчеловечностью человеческого мира.
Только Володе и бабушке она рассказывала обо всем пережитом. Рассказала даже о девушке на рельсах.
— Душа живучее тела, — ответила бабушка. — У тел ноги отрежь — не вырастут, а у доброй души иной раз наоборот: ей ноги отрежут — она крылья вырастит.
Страшные рассказы Тины вызывали ее сочувствие, но не омрачали и не тревожили.
— Тебя еще я понимаю, — говорила Тина Володе. — Ты молодой, и в характере у тебя такая несокрушимая жизнерадостность. Но бабушка?
— Она свое знает, — объяснял Володя. — В молодости жила в бараках, впроголодь, работала с десяти лет. А теперь дом, сад, пенсия, сын в институте, внучата учатся. В этом ее жизнь, и ничем этой жизни не перечеркнешь.
Не нашли поддержки ни у Володи, ни у бабушки и Тинины рассказы о Евдохе и ассистентке с ведущей кафедры.
— Неверно ты их приравняла, — возражал всегда и во всем согласный с Тиной Володя. — Есть у меня для людей одна мера: я прикидываю, как они поступят в случае войны. Эти «ведущие», может, и не великого ума, а на фронт пойдут и будут воевать. А Евдоха — она же все советское ненавидит, она же оккупации обрадуется, торговлишку заведет.
Тина чувствовала истину в простодушных суждениях Володи и бабушки.
— Я ошибаюсь? Может быть. Но ведь я столько думала об этом!..
— Главное — сохранить здравый взгляд на все, что вокруг. Может болеть весь организм, а может нарвать один палец. Как бы он ни болел, все-таки можно разрезать нарыв, на худой конец — отсечь палец… Конечно, когда он болит, то человеку кажется, что нет в организме ничего важнее этого пальца! Вот и ты смотришь на все с точки зрения больного пальца… Дай полечу! — Он брал ее за руку, целовал и приговаривал: — Боли у сороки, боли у вороны… Ну, улыбнись! Ты же у нас, как индийский факир, можешь управлять сердцем.
И Тина улыбалась.
Его доброта, ясность и жизнерадостность заражали Тину. Она спокойнее смотрела на звезды и на людей, с интересом тянулась к газетному листу.
С каждым днем она все глубже привязывалась к бабушке и Володе; изголодавшаяся по семье, она уже видела в них свою семью; изголодавшаяся по родному дому, она видела в их доме свой дом. Пусть это маленький дом, с тесноватыми комнатами и низкими потолками, зато в нем есть такие качества, как чистота и устойчивость.
Наступила весна. По воскресеньям Володя и Тина уезжали на лодке за реку. Пышно цвела черемуха. Тина и Володя лежали на молодой траве. Одуванчики, щедро золотые и мохнатые, как пчелы, тянулись к солнцу на пластичных трубчатых стеблях. Молочный сок просвечивал и перебивал зелень стеблей, они светлели, белели, слегка розовели на изгибах. Местами соцветья отгорели, и на зрелых, телесно-розоватых стеблях сидели крохотные, круглые облака, в шутку подаренные земле высоким небом. Полупрозрачная зелень молодой травы сквозила на солнце. Каждая травинка что есть силы тянулась к кебу, жила своею особой жизнью, играла продолговатыми бликами, трепетала и вздрагивала от сквознячков и ветерков, незаметных другим, но безостановочных. Тонкие тени травинок сплетались живой, изменчивой вязью. Над водной гладью летел пух.
Володя нашел нору в земле и принялся ее расковыривать.
— Не надо! — попросила Тина и заговорила, не выбирая слов, не мудрствуя, как она могла говорить лишь с самой собой да с Володей. — Мне самой иногда хочется в такую норку! Я жила в просторной квартире, но я столько лет была в ней одна! Потом папа приехал, но тут же я уехала учиться. Наконец и его перевели сюда. Но нам не дали пожить вместе! — Безотчетным, порывистым движением она коснулась виском Володиного плеча. Голос прозвучал жалобно. — Хочется норку маленькую-маленькую. Но чтобы она была всегда… и чтобы те люди, кем дорожишь, тоже были всегда…
— Тина, так пусть будет всегда… Мы же с бабушкой только этого и хотим. И дом у нас «маленький-маленький», как тебе хочется. Слышишь, Тина? Пусть будет «всегда»… И ведь я уж не могу так дальше… быть с тобой и чужим тебе. Дальше так невозможно.
В глазах его отражалось солнце. На сильных, мускулистых плечах лежал первый загар. Все в нем и в его чувстве к ней было просто и молодо, как трава.
Тот, чей ум истерзан сложностью неразрешенных жизненных задач, не ищет мудрствования. Последнее время только Володе она раскрывалась до конца, только е ним отдыхала всем существом. При нем она не стыдилась быть горестной и беспомощной, с ним становилась иногда беспечной и бездумной, как девочка; ему говорила о самом страшном, обо всем скрытом, с ним болтала о чем попало; при нем плакала, с ним играла в смешные детские игры — в пятнашки и в чижики. Доверие и признательность, нежность и покровительство, веселое спортивное товарищество и совместные студенческие труды — все связывало их. Она не только дорожила любовью Володи, но и сама относилась к нему с нежной и неизменной привязанностью. Не многим натурам свойственна такая настоятельная потребность в привязанности, в семье, в тепле, какая отличала Тину. Но жизнь сложилась так, что не было возле нее ни родителей, ни сестер, ни братьев, и после пережитой катастрофы рядом с ней оказалась одна преданная и родная ей душа — Володя. Утратить и ее? Пойти еще на одну утрату? Тина не в силах была думать об этом. И сейчас, когда Володя повторил: «Пусть будет «всегда», я уж не могу дальше», — она встала, закрыла глаза. Прижалась к стволу черемухи. Какие слова женщины говорят любимым в такие минуты? Тина хотела бы сказать эти слова Володе, но не нашла их. Она посмотрела на облака, плывущие в небе, на белые ветви над головой и с силой тряхнула черемуху. Посыпались легкие лепестки. Володя понял ее. Он поднялся и притянул ее к себе:
— Ну вот, и навсегда…
В институте все приняли известие об их браке как нечто само собой разумеющееся. Только Нина, староста комнаты, жестоко осудила Тину:
— Ты не любишь его так, как он этого стоит. Ты как ящерица — сама холодная, поэтому все греешься у чужого тепла. Ты сама никого не любишь, лишь бы тебя грели, лишь бы тебя любили!
Нина была неразлучна с Володей с первого курса. Он был «ее Володя», и это все знали, хотя, кроме дружбы, ничто их не связывало. Она подружила Тину с Володей, желая добра обоим. И вот неожиданно для нее они поженились.