Благовест с Амура
Шрифт:
— Дык баню топить — не в тайге белковать. Дрова с берёстой уложены, огонь запали — через час и готово. А вот девку донести да попарить… Старуху-т мою Бог прибрал, а Матвевна — говнушка [83] , чё с нее взять.
Вагранов вдруг поймал хитроватый взгляд Нефедыча из-под кустистых бровей и ему стало жарко: он понял, на что намекает старый хрыч и куда, в конечном счете, дело ведет. А что, может, так вот разом и завязать узелок? Как тогда, прошлой зимой, Васятка сказал? «Пусть она будет пашей мамой»? И Настена смутилась, зарделась, убежала… Но это — тогда, а что — сейчас?
83
Говнушка — старая малоподвижная, неработоспособная (местн.).
— Чё молчишь, капитан? — не выдержал Нефедыч. — Смогёшь девку попарить?
— А вдруг она после этого меня возненавидит? — кое-как преодолев неловкость, спросил Вагранов.
— Возненавидит? — искренне удивился Нефедыч. — С чего бы? Мне Матвевна сказывала: Настюха у Аникея все про тебя выпытывала. Взглянулся ты ей. Однако счас ты с орденом-то дворянин потомственный, можа, и глядеть на казачку не хошь?
Вагранов потрогал алый эмалевый крест, висевший на груди на красно-черной муаровой колодке — орден Святого Владимира четвертой степени полагалось носить постоянно, — грустно усмехнулся:
— У потомственного дворянина Вагранова в кармане вошь на аркане. Это на меня Настена глядеть не захочет.
— Хлюздя ты удовелый [84] , — укоризненно сказал Нефедыч. — Иди давай, разжигай печурку.
Через час, когда банька на огороде Путинцевых набрала жару, а пихтовые веники были запарены в бадье с кипятком, Иван Васильевич снял мундир, оставшись в белой нательной рубахе, надел шинель, аккуратно завернул Настену в ватное одеяло — она еще спала, — поднял ее, удивительно легкую, на руки и вышел в ночь. Вдохнул пропитанный легким осенним морозцем воздух, стараясь успокоить бешено стучавшее сердце, и осторожно, чтобы не поскользнуться на обледеневшей тропке, зашагал к бане.
84
Удовелый — вдовый (местн.).
Молоденький тонкий месяц висел на западе, света от него было очень мало, но в слюдяном оконце бани теплилась свечка, и Вагранов шел на нее.
Настена проснулась, когда он вошел в маленький предбанник и попытался усадить ее на лавку. Проснулась и вскрикнула от испуга.
— Не пугайтесь, Настенька, — сказал Вагранов как можно ласковей. — Мы в бане. Доктор велел вас пропарить.
— А почему… почему вы тут?
— Больше некому, — смущенно сказал Вагранов. — Ваш отец попросил…
— Тятя?! Попросил?!
— Ну да. Велел протопить баню и пропарить… вас…
Наступило молчание. Настена сидела, закутавшись в одеяло, Иван Васильевич растерянно топтался перед ней. Прошло несколько минут.
— Я сама пойду. — Настена попыталась встать и, как подкошенная, рухнула обратно на лавку. Вагранов едва успел поддержать ее, чтобы не свалилась на пол.
— Голову обнесло, — жалобно сказала она.
— Давайте так, — сказал Иван Васильевич. — Я занесу вас на полок. Там света нет, вы разденетесь и ляжете, а я вас попарю веничком и окачу. Вы вытретесь, наденете чистую рубашку, — я принес и рубашку, и полотенце, — и я вас отнесу в избу. Идет?
Она тихо засмеялась:
— Вы меня так вот, в шинели, и будете парить?
— Да нет, разденусь… до исподнего… А вы в рубашке…
— Иван Васильевич, спросила вдруг она, — я вам глянусь?
От ее такого простого вопроса у него занялся дух.
— Очень, — сдавленно пробормотал он.
— А я все время про вас с Васяткой думаю, — голос ее трепетал, как огонек свечи от движения воздуха, — как вы там с мальчонкой управляетесь? Как ему без мамки живется?
— Скучает… А я в разъездах… Вот все лето на Амуре был…
— Дядя Аникей говорил…
— Настенька, — неожиданно для самого себя решился Иван Васильевич, — выходите за меня… замуж… У меня, правда, ничего нет, кроме офицерского жалованья да вот теперь дворянства, но я буду любить вас с Семкой до скончания жизни. А?
Настена смотрела на него со странным выражением лица, словно всматривалась в глубину глаз — он их не отводил, — а через них — в самую душу.
— Я помню, что сказал Васятка прошлой зимой, — наконец сказала она. — А вы помните? — Вагранов кивнул. Она легко вздохнула. — Значит, так тому и быть.
— Спасибо, Настенька! — от волнения нахлынули слезы, сдерживая их, он говорил с трудом.
Она улыбнулась?
— За что?
— За все, за все!
Вагранову хотелось схватить ее, прижать к себе крепко-крепко и держать так всю жизнь, не выпуская. Она, словно почувствовав, потянулась к нему, одеяло сползло, ее опять шатнуло, и он опять подхватил ее, теперь уже на руки (она обняла его за шею, прижалась щекой к его щеке), и внес в парную темноту, путаясь в свисавшем к ногам одеяле. Усадил вслепую на полок, подобрал это чертово одеяло, сказал:
— Раздевайтесь, я сейчас, — и выскочил обратно в предбанник.
Прислонился спиной к двери, успокаивая дыхание. Руки хранили невесомую тяжесть ее гибкого тела, нежность которого не могли скрыть одеяло и рубашка; он с удивлением, словно впервые, посмотрел на свои ладони и пальцы и начал раздеваться. Спеша, в нетерпении чуть не отрывая застревавшие в петлях пуговицы. Оставшись в белых подштанниках, решительно рванул дверь и вошел в жаркую духоту парной. Темнота снова ударила по глазам, ослепила, и он заморгал, торопясь к ней приспособиться. Помогли горячие угли в печурке: от них сквозь щели от неплотно прилегающей дверцы истекал розовато-оранжевый свет; в этом призрачном свете он разглядел на верхнем полке Настену. Она постелила на доски рубашку и лежала на животе, повернувшись лицом к двери. Он не видел ее глаз, но знал, что она смотрит на него.
— Раздевайтесь совсем, — тихо сказала она, — не то замочите исподнее, а сухой замены нет.
Когда Вагранов вернулся к Черныхам, Аникей и Анна Матвеевна пили на кухне чай. Васятка и Семка спали на печи, на лежанке.
— Садитесь, ваше благородие, сливанцу выпейте, — пригласил Аникей. — Матвевна, налей.
Пока Вагранов снимал шинель, Анна Матвеевна налила большую кружку сливана, томленого в русской печи.
— Как он, — кивнул Иван Васильевич на лежанку, — не сильно вам надоел?