Блаженство по Августину
Шрифт:
Коли хочешь поучать, не помешало б самому чему-нибудь по существу научиться от умных авторов.
В сущности наводить широковещательную критику, громобойно опровергать несказанно легче, чем негромко, доказательно, побудительно и убедительно отстаивать истину, не прибегая к риторическим ухищрениям суемудрого праздномыслия мнимой софистики. Для того он и написал трактат об «Учителе-магистре».
Можно аподиктически, логично и рационально высказаться о личных религиозных убеждениях, чему более-менее приличным подтверждением как ныне предстает переработанный и выправленный опус «Об истинной вере» в каузах-причинах и следствиях-эффектах.
Столь же результативным вроде как удалось сочинение «LXXXIII вопроса», если диалектически искал и, быть может, нашел
Все мы стремимся достигнуть такого состояния духа, где бы дух наш, возложив упование на истинную религию, не боготворил бы мир, как божество, а хвалил мир ради Бога, как дело Божие. И, очистившись от мирских мерзостей, непорочным восходил бы к Богу, сотворившему мироздание.
«…Господи, дай людям в малом увидеть законы общие для малого и великого!..»
Хуже всего, на взгляд Аврелия, у него шли рассуждения о материи, времени и пространстве. Слишком уж они были материалистично телесными, намертво привязанными к земнородному физическому существованию.
«Когда же мысль ищет в этой материи, что в ней доступно уму, она как бы говорит себе: это не есть нечто отвлеченное, как жизнь, как справедливость, ибо это телесная материя, но она и чувственно не воспринимается. Ибо в невидимом и неустроенном ничего нельзя увидеть и воспринять.
Когда это говорит себе человеческая мысль, то к чему сводятся ее попытки? Знать, не понимая, или не понимать, зная?»
По прошествии немалых лет епископ Августин Гиппонский найдет некоторое место тем тагастийским размышлениям в «Исповеди»:
«О Господи, когда б исповедать Тебе устами моими и стилом моим все, чему Ты научил меня об этой материи! Я слышал раньше ее название, не понимая его сути, и рассказывали мне о ней люди, ее тоже не понимавшие. Я мысленно представлял ее в бесчисленном разнообразии видов и, следовательно, не ее представлял.
Душа моя кружилась среди беспорядочно перемешанных, отвратительных и страшных форм, но все-таки форм. Я называл бесформенным не то, что было лишено всякой формы, но имело такую, от которой, явись она воочию, отвратились бы, как от непривычной и нелепой, мои чувства, и я бы, по человеческой слабости, пришел в замешательство.
То, что я мысленно себе представлял, было бесформенным не по отсутствию всякой формы, но по сравнению с формами более красивыми. Здравый рассудок убеждал меня совлечь начисто всякий остаток формы, если я мысленно хочу представить бесформенное. Но я не мог этого сделать.
Я скорее счел бы лишенное всякой формы просто не существующим, чем мысленно представил нечто между формой и «ничто»: нечто не имеющее формы, но и не ничто, — почти бесформенное ничто.
Ум мой перестал тогда допрашивать воображение, полное образами тел, имевших форму, какие оно произвольно изменяло и разнообразило. Я направил внимание на самые тела, глубже вглядывался в их изменчивость, как исчезает то, чем они были, и возникает то, чем они не являлись.
Я начал подозревать, что этот самый переход из одной формы в другую совершается через нечто бесформенное, не через совершенное ничто. Захотелзнать, а не только подозревать.
Если бы мой голос и стило исповедали Тебе, Боже мой, все, что Ты распутал мне в этом вопросе, то у кого из моих читателей хватит терпения все это обдумать? Не перестанет, однако, сердце мое воздавать Тебе честь, воспевать хвалу и за то, о чем оно не в силах поведать.
Итак, изменчивое в силу самой изменчивости своей способно принимать все формы, через которые, меняясь, проходит изменчивое…»
Августин спрашивал свою бессмертную разумную душу, что есть изменяемая, уничтожаемая материя, а что есть неуничтожимый дух, безусловно отдавая приоритет вечности. Он же и определил материю-вещество-субстанцию как «ничто, которое есть нечто». Или же это то, что не существует, чего не существовало бы вовсе, когда б оно не стало предопределено в вышних.
Материя ранее «как-то была», — утверждает Блаженный Августин, дабы смогло возникнуть все видимое и космически обустроенное.
«Откуда же это «как-то была», как не от Тебя, Господи, от Кого все существующее, поскольку оно существует? Только чем оно с Тобой несходнее, тем оно дальше от Тебя, — и не о пространстве тут речь.
Господи, Ты не бываешь то одним, то другим, то по-одному, то по-другому. Ты всегда то же самое, то же самое, то же самое — святой, святой, святой, Господь Всемогущий. Ты создал нечто из ничего, началом, какое идет от Тебя, Мудростью Твоей, рожденной от субстанции Твоей. Ты создал небо и землю не из Своей субстанции. Иначе Творение Твое было бы равно Единородному Сыну Твоему, а через Него и Тебе.
Никоим видом нельзя допустить, чтобы Тебе было равно то, что не от Тебя произошло. А кроме Тебя, Боже, Единая Троица и Троичное Единство, не было ничего, из чего Ты мог бы создать мир.
Ты и создал из ничего небо и землю, нечто великое и нечто малое, ибо Ты всемогущ и добр и потому сотворил все добрым: великое небо и малую землю…
…Земля же эта, Тобою созданная, была бесформенной материей, была невидима, неустроена, и тьма была над бездной. Из этой невидимой и неустроенной земли, из этого бесформенного, этого ничто Ты и создал все то, из чего этот изменчивый мир состоит.
Однако мироздание не стоит на месте, оно есть воплощение самой изменчивости. Она-то и позволяет чувствовать время и вести ему счет, ибо время создается переменой вещей — разнообразно в смене обликов того, чему материалом послужила неустроенная земля…»
Отвлекаясь от религиозно-философских исканий и писаний, заведенными им монастырским порядком и обустройством, Аврелий, право жe, определенно доволен. Время от времени и эти мысли его посещали. Конечно, у них не космическая небесная гармония. Но по мере слабосилия человеческого его заведения все же способны к таковой приблизиться.
Пусть отдаленно, но кое-что похожее имеет место быть. В аналоге генесиса, — классически определимся на вернакулярной латыни.
Петух, кошка, пес и восемь любомудренных братьев живут истинно по-республикански в самом лучшем этическом смысле этого слова. Эстетически же, выразимся по-гречески, дело обстоит не менее превосходно в переходе от безобразности и безобразия животного неразумия и людской глупости к формообразующей красоте и упорядоченной мудрости гражданского сообщества.
Вот кабы нечто подобное на духовных гармоничных началах устроить всецело цивилизованно! Умудриться в совершенстве глобального и орбитального, Господи Боже мой! Или хотя б управиться в пределах великоримского домината… Поди доберись до всех поганых дикарей-варваров экуменически с благовестием истины… В пешем ли порядке, верхом… апостолически.
По правде признаться, прижав руку к сердцу, в апостольские собеседования с язычниками об истиной вере Аврелий не вступал. Потому как этим с благорасположением занимаются его братья-ученики. Но вот, право слово, убеждать разного рода катехуменов принять святое крещение в лоне вселенского православия неизменно полагал исповедимым религиозным долгом.
Даже, бывало, с беспутными женщинами о том говорил, исповедовал.
«…Изъясни же мне, Врачеватель души моей, ради чего я это делаю. Исповедь моих прошедших грехов Ты отпустил и покрыл их, чтобы я был счастлив в Тебе. Ты, Господи, изменил душу мою верой и таинством…
…Нет ни одного верного слова, какое я бы сказал людям, и которого Ты не услышал бы раньше от меня, и ничего верного не слышишь Ты от меня, чего раньше Ты не сказал бы мне…»
В тот летний день Скевий Романиан и сопутствующий ему диакон Турдетан спешились у конюшни на закате. Петух Линкей верно узнал обоих и потому не возопил, объявляя общемонастырскую тревогу. Пес Спартакус не менее благодушно глянул на старых знакомцев, зевнул во всю пасть, приветственно брякнул цепью и вновь задремал в теньке.