Блаженство по Августину
Шрифт:
Иначе и быть не должно, если он, Аврелий Августин, нынче учит, то есть профессорствует, точнее, ответственно руководит одной из трех риторских школ столичного проконсульского Картага. Так скажем, утоляет свою и чужую жажду знаний из третьей чаши, когда б вспомнить апулеевские «Флориды», — естественным образом в самом себе продолжилось рассуждение-дискурс, в то время как ритор Аврелий приостановился у скульптурного изображения достославного нумидийского литератора и философа.
Образованные люди, обучая, сами учатся, — находим мы в письмах Аннея Сенеки Младшего. Тогда как Апулей Мадаврский полагает первой чашей знания обучение началам чтения, письма и счета, вторым источником и образовательной ступенькой рассматривает учебу
В Мадавре Аврелий учился у образованнейшего и знающего грамматика — сицилийца Клодия Скрибона. За это ему причитаются кое-какая благодарность и наилучшие пожелания испытать на собственной своей шкуре то, чего он и его присные выписывали и выделывали на спинах, порой и на задницах подъяремных учеников. После в Картаге Аврелия изощренно наставлял в классическом красноречии нумидиец Эпистемон Сартак, который сейчас готов диким зверем живьем растерзать своего бывшего слушателя и вопрошателя. Вряд ли ритора Эпистемона стоит благодарить за науку, если тот взбешенно злобствует, безумно науськивает и злобно настропаляет всех кого ни попадя против ритора Аврелия Августина, оказавшегося успешным соревнователем и состязателем на ниве образования и просвещения юношей Картага.
В самом деле, прав скифский мудрец и опытный пьяница Анахарсис, коего риторически перефразирует наш Апулей. Несомненно, первая чаша неразбавленного вина принадлежит жажде, вторая — веселью, третья — наслаждению, четвертая — безумию. Добавим: пятая же чаша, целиком уходит в дурнопахнущую речевую блевотину, какую изрыгает злобствующий язычник Эпистемон.
Очевидно, ему неведомы слова Апулея о наличии неисчерпаемого сосуда благорастворенной всеохватывающей философии. Стоики, перипатетики, академики могли бы его кое-чему благолепному научить, когда б учительный глупец Эпистемон умел их читать, а не бубнить на память затверженные, дважды капустные, немыслимые суасории, бездарно вымышленные контроверсии, чудовищно далекие от жизненной действительности и судебной практики на городских форумах. Чего уж тут поминать всуе и вотще о религиозных истинах, неизвестных языческим суеверам, поклоняющимся и приносящим тлетворные жертвы ложным богам?
Правильнее назвать нашего отменно ученейшего Эпистемона, ярого поборника прогнившей языческой старины, Анти-Эпистемоном и литератом-фабуляром. Или, быть может, литератором по-латыни? Нет-нет, лучше и вернее по-гречески грамматистом, если он не брезгует брать деньги за обучение старших и младших подростков, бесцеремонно смешивая грамматику и риторику. Он у нас и не филолог. Потому как истинная риторика призвана давать ученикам натурфилософские и филологические знания, но не разбирать по косточкам и черепкам словесные ухищрения языческих поэтов.
Что нам Вергилий, что мы Вергилию? — часто вопрошал увлеченно внимающих ему слушателей ритор Аврелий. Сколь много отыщется у древних поэтов пленительно прекрасного, но соответственного обновляющейся жизнедеятельности, сообразного новейшим истинам познания? Все-таки намного лучше читать, изучать старых и новых философов, чье мышление и разум не скованы стихотворной метрикой и обыденными телесными чувствами стихотворцев.
Творчески новую современную философию, основанную на неопровержимых прежних достижениях духовной человеческой мысли, познающей божественный миропорядок, прежде всего следует понимать и разуметь. А не трещать, раздуваясь от гордости и самомнения, о десяти категориях Аристотеля, как это двадцать лет кряду пронзительно пищит Эпистемон, слыхом не слыхивавший, что у Стагирита помимо «Категорий» еще имеются «Топика или диалектика», многоученейшая «Аналитика», проницательная «Метафизика».
О двух последних упоминаемых им произведениях Аристотеля Стагирита ритор Аврелий только слышал с чужих слов, если честно сказать самому себе. Но с «Метеорологикой» он отлично знаком, и ему даже довелось подробно изучить неполный список аристотелевской «Физики» в библиотеке картагского сенатора Фабия Атебана.
Жаль, в провинциальном Картаге отнюдь не все известные натурфилософские труды можно отыскать, чтоб хотя бы иметь о них маломальское общее представление. Хорошо бы съездить в Александрию или в Рим. Тем более друг Алипий настоятельно туда приглашает к нему в гости и горячо советует подумать об открытии в Вечном Городе новой риторской школы.
Вообще-то уезжать из Картага, оставлять старую, привычную, налаженную, обустроенную жизнь Аврелию сдается нежелательным. Или все же таки уехать? В этой альтернативе он тоже чистосердечно признавался лично себе. Ибо обманываться есть последнее дело для философа — эмпирика и скептика. Ведь и его, подобно всякому необразованному человеку, страшат непостоянство, неизвестность, неопределенность, далекие от упорядоченного состояния. Космос, гармония и созвучия — это там, в вышних небесных сферах или в заоблачных прекраснодушных философских умозрениях язычников-гентилей, старательно избегающих ответа на вопрос, откуда взялось зло, противостоящее добру. Между тем в действительной жизни все, всюду и везде, пребывает в хаотическом беспорядке смешения всего доброго и злого, истинного и ложного, постоянного и изменчивого, низкого и высокого, духовного и материального, желанного и нежелательного. Где тут причина-альфа, а где ее очередные следствия в греческих пунктах «бета» и «гамма»?
Не хотелось бы Аврелию покидать Картаг и по другим, вполне житейским и материалистическим причинам от альфы до омеги. В первую очередь оттого что из Тагасты к нему переехала давно овдовевшая мать и, наконец, наладила домашнее хозяйство. Теперь есть кому присмотреть за пятью бездельными городскими рабами и рабынями, навести действительную чистоту, уют в доме и в школе.
Да и честно подумать, ежедневная сыновняя повинность выслушивать ее нравоучения и увещевания не слишком тягостна. Пускай тебе ее вечные жалобные разговоры о женитьбе и дотошный, въедливый разбор недостатков и достоинств подходящих ему невест порой бывают очень утомительны и докучны. Лучше бы ей абстрактно осуждать манихейские заблуждения сына, настойчиво призывая совершить христианское крещение, чем назойливо строить конкретные матримониальные расчеты, пытаясь наложить на него брачные узы, кандалы и колодки.
Где там Гай, а где Гайя? Даже римскому другу Алипию, который до сих пор не может оправиться от потери невинности, по-латыни известно: ubi penis, ibi vulva. У насмешника Апулея сказано не столь грубо и прямолинейно, чуть тоньше, элегантнее, с намеком, но тоже похоже на развязную апофегму собачьих философов-киников: «Ubi uber, ibi tuber». То есть, где грудь, там и оттопыренная выпуклость, соблазняющая мужчину. Или же у него самого непроизвольно оттопыривается.
Правда, несколько позже, разочаровавшись в брачной жизни с грудастой старухой Пудентиллой, может, и обессилев к старости, этот выпуклый афоризм Лукий Апулей истолковал по-другому. Мол, и мед каким-то образом смешивается с желчью.
А вспомним, что за прелестная золотая и медовая женушка, говорят, была у Сократа Афинского. От такой супружеской жизни с желчной сварливой Ксантиппой, конечно же, он почел за благодать смертную чашу цикуты.
Ну нет! Пожалуй, философу вовсе не стоило бы связывать себя женитьбой. Да и древние стоики нам это предпочтительно советуют, рекомендуя добродетельное безбрачие, апатию и автаркию, — обозначим их мировоззренческие принципы по-гречески. Даже Эпикур в атараксии понимал наслаждение как отсутствие страданий.