Блики, или Приложение к основному
Шрифт:
С шумом по воздуху, со светофором не считаясь, пересекли проспект утки. Успел Иван, вскинул двустволку мысленно, пальнул и снял влёт парочку, и уж сам себя будто обманул: нашёл подбитых, подобрал и не знает, что с ними делать – то ли суп сварить, то ли в духовку сунуть?..
Из садика, шурша кирпичной крошкой, выбежал недостающий в поющей компании морячок, показал Ивану в своей руке две сигареты, спросил: есть, нет? – перепрыгнул барьерную цепь, перелетел, едва касаясь асфальта, проспект и, подпевая: «Каюсь, каюсь, каюсь!» – затерялся в окутавших его тут же платьях. И не иначе как он, морячок, порывистостью своей вызвал воздух на подражание: очнулся, обернулся ветерком и мигом поменял местами уснувшие было запахи – дух, родившийся здесь, на Кировском, лишил возможности хоть ночь провести на родине и угнал неизвестно куда, а сюда приволок и рассыпал букет «Калевалы».
Иван подумал: «Что-то
И снова лестница. И снова думает Иван о ней как о предметном знаке. И думает, что надо написать про сахар и, примерно, так:
В шкафу, в ситцевом мешочке, хранился у нас сахарин, есть который мама нам не позволяла, сберегая его для стряпни. И вот, как-то привёз отец из города пилёный сахар. Помню после этого: держит мама кусок на ладони, колет его узкой металлической ручкой ножа и раздаёт отщепы нам. Пей чай с ним как захочешь: вприкуску, впримочку или внакладку. А мама говорит: «У нас раньше чаёвничали вприглядку». Как это, как? «А так, – говорит мама, – над столом на нитке подвешивали сахарную глызку-голову, чай пили с мёдом, нужды в нём не было, а на глызку поглядывали – всем хватало». После застолья сахарную голову снимали, заворачивали в тряпицу и клали на дно сундука. Случалась приглядка по праздникам. Может быть, это было шуткой, может быть, было это байкой, рассказанной когда-то при маме стариками? Может быть. Ну а совсем недавно прочитал я о подобном в «Истории города Нью-Йорка» Ирвинга Вашингтона и теперь считаю, что быть могло такое и у нас, в Сибири, то есть, почему бы нет, ведь небо-то одно – и это очевидно. Но вот что к этому ещё:
Приятель мой Охра был в семье восьмым, самым младшим, как и я в своей, заскрёбышем. Во время обеда, завтрака или ужина рассаживались они вокруг огромного, на полприхожей, стола. Мать Охры ходила с кошелём сахарного песка, черпала его ложкой и перед каждым едоком насыпала прямо на столе маленькую горку – «муравейничек», как говорил Охра. Горки теснились так, что, несмотря на границы, воздвигнутые вилками, ложками, ломтями хлеба или просто ладонями, как крепостными стенами, стычек за столом избежать удавалось редко – только тогда, когда за пограничными делами зорко следил отец, разрешавший военные конфликты столярным деревянным молотком, который располагал во время трапезы у себя на коленях, и на лбу у Охры от которого ещё и сегодня пустует гнездо – часто гнездился, устроил прочно – вмятина. И я угадывал иногда к их обеду, завтраку или ужину, и меня усаживали всякий раз за стол. И передо мной насыпался холмик белоснежный, но что всего здесь удивительнее: даже он, Охра, на мой холмик не посягал, хотя ему сподручно было – был за столом всегда моим соседом.
И Иван подумал: «А там, с границей, что-то у меня не так. И Горбуновы братья… Авель и Каин. А может, написать про них, как об отце и сыне?.. И это было. Не годится… С толку сбивает Сирия Совальская?» – затем открыл дверь и вошёл в квартиру.
В его комнате спокойно, как всегда, но на этот раз уж очень громко – Эрик Клаптон рассказывает о том, что застрелил шерифа, рассказывает Илье, тот до таких историй сам не свой. На кухне скандалят Марина и Кирилл, соседи коммунальные. Обычный сценарий: протрубив вопль-отбой, Марина баррикадирует дверь своих покоев изнутри, а Кирилл, оставшись на ночь в коридоре и на осаду не осмеливаясь, как Рахметов, но не на гвоздях, а на осколках битой посуды, ложится спать возле плиты, как возле печки.
Илья одет и, на диване развалившись, Котом Чеширским улыбается.
Прошёл Иван к столику, выключил магнитофон и говорит:
– Глухой?.. На полную катушку… Похоть с ушей – как тук козлиный… Успел, спровадил – улыбаешься. Быстренько ты, по-петушиному.
– Проводил, а не спровадил, – отвечает Илья и смеётся, смеётся и говорит: – До лестничной площадки… Звать как, запомнил, старичок?
– Нет, не запомнил, – говорит Иван. – С первого раза не получается. Не таблица умножения.
– Так вроде просто, – говорит Илья. – Алиса. Страна чудес. Алиса. Лиса Алиса. Запиши… не
– Когда успел я ей понравиться? Ты ж меня только что не вытолкал, так торопился, – говорит Иван. И свитер снял. На спинку стула его бросил. – Так невтерпёж ей?
– Ей всё равно… Не в первый раз. Замуж – не под паровоз, – говорит Илья. – Ради тебя только.
– Ради тебя, – говорит Иван.
– Какая разница, – говорит Илья. – Если уж собралась валить, хоть доброе дело сделать – патриота осчастливить… Жених у неё в Нью-Йорке, жених ещё тот, конечно… муж её бывший, законный, кого-то обещал ей подослать… Лабух. Команда «Цапля»… слышал?.. была когда-то.
– Не слышал, – говорит Иван. – Чай будешь?
– Э-э-э, старичок, – говорит Илья, – значит, ты не слышал настоящего рока… Круче Хендрикса ковырял…
И тут вдруг странный финт ассоциации – внезапно вспомнилось Ивану:
Почти месяц держались морозы за пятьдесят, и первый день как сбавило. До сорока. Даже кажется, будто тепло, а шарф на лице – даже лишним. Охра и он идут на рыбкооповские конюшни ловить щеглов и чечёток – Витя Кругленький обещал дать за них, за живых, пороху, а порох, разумеется, им нужен позарез. За забором – больница. На заборе сидит, нахохлившись, воробей, сидит и не улетает. Охра подходит вплотную к забору, пугает птицу, но та не шелохнётся. Касается её палкой – камушком падает с забора птица. Вынув из снега, Охра вертит её в руках, затем бросает с размаху в стену конюховки, и то, что было когда-то воробьём, разлетается на осколки, как стеклянный флакончик. «Закоченел, – говорит Охра. – Дохлый». И чуть позже: ящик насторожили, подсыпали под него горстку овса, за угол протянули шпагат – стали ждать. «Сволочь большеротая, – бормочет Охра, имея в виду сороку, – без тебя, холера, тут никак». Сорока – та всё, конечно, сразу поняла, раскусила наш ловчий замысел и затрещала об этом на всю округу. «Как только глотку не застудит… А был бы порох, – сетует Охра, – только хвост от падлы бы остался». На больничном крыльце появляется мужчина. В медицинских халате и шапочке, видны под халатом петлички бордовые. Сдёргивает с лица марлевую повязку, спускается по ступенькам, подходит к забору и, осыпав иней, повисает на заборе по-детски руками. Глаза блестят – от слёз или на зимнем солнце. И вскоре утоптанным на крыльце снегом медсестра заскрипела, кукольно замерла и зачастила: «Виталий Евгеньевич! Виталий Евгеньевич! Всё ведь в порядке, всё нормально?!» – «Да, да», – помолчав и не оборачиваясь, отвечает мужчина, – всё нормально. Ещё бы», – и начинает не то хохотать, как плакать, не то плакать, как хохотать, и оседает на снег за забором. «Виталий Евгеньевич! Виталий Евгеньевич! Чай там простывает!» – кричит медсестра так, будто остынет чай у них там где-то – и мир рухнет. А Охра, за шпагат сердито дёрнув, ловушку обезвредил, льдинкою на морозе плюнул и говорит: «Айда отсюдова. Тут, с полудурками такими, не охота, а базар». И уже за рыбкооповскими дворами: – «Этот, в халате… В-Кишках-Ковыряло… Ихнему командиру заточку под рёбра лагерник загнал. Машину видишь вон? Второй день стоит. С радиатора воду слили… нагреют потом в лабораторке, заведут. Туда и обратно пока мотались, до городу, побоялись, не довезут, решили здесь пороть и штопать. Ну, это правильно, конечно. В больнице и ночевала нынче Зинка. Нормально, значит, вправду, раз орёт… Когда кто у них откинет кони, в обморок падает, если не сразу, то потом, как только вспомнит. Замуж кто бы дуру взял… да поскорее. У мамки в шкапу, где сахар, и в кармане всегда нашатырь наготове, под нос ей чтобы сунуть, тятя как-то раз чуть-чуть не сбулькал, думал – спирт… Поймать птичек, парень, необходимо – без пороха хреново. Надо на ток идти. Там, без шума-то, верней». Мать у Охры техничкой в больнице работала. А Зинка – медсестра – сестра его родная, старшая.
– Поженитесь, старичок, свадебку отпляшем, годик-другой перетолкаетесь, – говорит Илья, развеселившись, – потом заплатишь за развод, и по разным дырам разбежитесь: она – в Америку… Америка, Америка – томатный сок, Америка, Америка – говядины кусок… страна неслыханных возможностей… а ты – в её комнату. И алименты в валюте будешь ей пересылать… Коммуналка, правда, но конь-то дарёный… Старуха, внук её, закоренелый холостяк и пролетарий, молью поеденный со всех сторон, и ещё какой-то монстр, того не видел… кто ни придёт, всех в щель дверную проверяет, из своего логова… Так что придётся тебе, жених, хоть раз в неделю ночевать у Алисы… чтобы соседи к тебе привыкли и не донесли на вас, что вы в фиктиве… ты меня понял?