Близнец
Шрифт:
Словно два хищных коршуненка в одном гнезде, тьма и свет — близнецы — клюют брат брата и стараются выбросить друг друга из гнезда.
Вот ясно представляется мне гладкая и блестящая, смуглая, как кокосовый орех, большая грудь кормилицы-негритянки, выпростанная из расстегнутой блузки, — тычется в нос младенцу темно-лиловый бугристый сосок, раздвоенный на конце, словно перемятый тугой ниткой. Младенцу не нравится этот сосок, ему более по душе другой, тот, что на соседней груди, который красив и не перемят ниткой, и молочные каналы в нем широкие, щедрые, и еда оттуда льется могучим потоком, пробуждая в душе младенца чувство надежности, довольства и полноты жизни. Но, улыбаясь через далекое золотистое марево материнской теплоты (у негритянки был свой маленький ребенок), кормилица ласково забавляется мной, водит по моему носу огромным, мягким соском… Я хмурюсь и неодобрительно,
Затем, во время его поездки на Таити, в гостиничном тростниковом бунгало его посетила одна женщина — не таитянка с лазоревым цветком в волосах, а мускулистая, жопастая негритянка с темными губами и розовым, словно светящимся, подвижным языком, с такими же ярко-розовыми недрами ее поистине адского черного лона. Когда она перевернулась на спину и раскрылась перед ним, он испытал, пожалуй, сильнейший в своей жизни сексуальный шок и очень нехорошо, чрезвычайно нервно возбудился. Но эта проститутка (или вовсе не проститутка, а просто искательница приключений?.. правда, деньги потом взяла… но как-то неординарно: пересчитала пачку мелких долларовых купюр, небрежно брошенных ей Василием, нашла, что это слишком много, половину бросила обратно на стол, а остальные сунула себе в чулок и быстро поправила юбку), дрожа от возбуждения, сорвала с себя легчайшую блузку, стянула трусики и, представ перед Василием в звериной наготе, выгнулась перед ним и поднесла к его лицу коричневые вздрагивающие груди. И соски были темные, почти черные, и запах пота, рванувшийся из-под вскинутых рук, от кудрявых подмышек негритянки, был поистине звериным. Но именно эта грудь и темные большие соски привели Василия в норму чувств, он смог ощутить в негритянке не какую-то дьяволицу, а обычную сильно возбудимую женщину, искренне похотливую, очень по вкусу ему. И он мог быть с нею по-настоящему страстен, честен по-мужски. И она, видимо, это почувствовала и оценила, а потому и не захотела брать лишние деньги.
Встречи человеческие — их тоже кто-нибудь из вышних благодетелей наблюдает, сначала про себя, в пустоте и темноте, потом запускает на свет жизни? В сновидениях — демиургических, космических, предрождественских, внутриутробных — неужели мы видим тех, которых обязательно встретим потом? Но кто же все это устраивает, придумывает каждого по отдельности, а потом сводит нас вместе, кто там прячется в темноте, сзади, за нашей спиной?
И человек с горящими глазами, с густыми темными бровями, со ржавой щетиной на лице прошел в одном из тех сновидений, быстро прошагал через какое-то узкое небольшое пространство, может через комнату, узкий коридорчик, и подошел к телефону. И, прежде чем взять трубку, он машинально взглянул на себя в зеркало трюмо — густые нахмуренные брови, из-под них сверкают, светятся, как у ночного зверя, сумрачно-темные глаза.
…А произошло в самолете — осенило меня! — в том самом суперлайнере швейцарской авиакомпании, который взорвался и упал в море у меня на глазах, — знакомство двух людей, соседей по креслам в бизнес-классе. Одним из этих двух случайных попутчиков оказался импресарио Штурман, другим — тот самый человек, который взглянул на себя в зеркало трюмо. Импресарио Штурман, гражданин Америки, был когда-то хорошо знаком с Вас. Немирным, организовывал для него литературные турне по некоторым штатам.
Человек со звериными глазами говорил здоровенному, гладкому американцу, что через… он посмотрел на часы… через одну минуту и шесть секунд в самолете произойдет взрыв, что американцы самые отвратительные безбожники на свете, но перед смертью все люди равны, поэтому им двоим надо познакомиться, прежде чем умереть, а заодно и попрощаться друг с другом.
Штурман этим ужасным словам сразу же поверил. Он был человеком умным, расчетливым и холодным, но свои миллионы сделал благодаря не столько этим качествам, сколько внутреннему чутью, сиречь интуиции, — он мгновенно понял, что все это чистая правда и уже через несколько секунд он умрет. И, невольно отвернувшись к окну, посмотрел вниз, на землю… Гористый берег. На плоской вершине горы — прямоугольная башня. (В то мгновение мы с ним и встретились взглядами, господа!) «Боже мой, да это же… Спаси меня!» — мелькнуло в его голове. И тут же он понял, что никто не спасет его.
Перед ним был боец
Затем, ничего не предпринимая, поднял левую руку и стал смотреть на свои десятитысячные швейцарские часы, в платине и алмазах…
Недаром, видать, в последнее время с ним происходило что-то неладное. По утрам, очнувшись от сна, он не хотел жить, и ему долго, трудно приходилось бороться с этим чувством… Женатый на правнучке князя Дурасова, эмигранта, имеющий дом на Беверли-Хиллз в Лос-Анджелесе, эмигрант из Советского Союза, наживший за пятнадцать лет неустанных трудов миллионов пять… он вдруг стал впадать в непонятную тоску…
Какая же ерунда все на свете! Штурман вспомнил, что он обычно потел от возбуждения — каждый раз, например, когда заключалась удачная сделка, подписывался контракт, — почему-то перед смертью вспомнил и устыдился именно этой ерунды. А стрелка на часах все так же неумолимо скакала по кругу циферблата… до какой точки?
И вдруг стало ему понятно, что у очень большого страха или у невыносимых мучений нет слов для самовыражения. У смерти тоже нет слов… Она пришла, и сказать нечего. Слов нет. Нет…
На каком языке разговаривал Змей-искуситель, свернувшись на древе, с соблазняемой Евой? Последние мысли погибающего Штурмана смогли каким-то образом выплеснуться из пламени горящего швейцарского самолета и перекинуться ко мне — прямоугольной, кубической башне. Из башни же, сопровождаемый увлекательной мыслью об изначальном праязыке, на котором мог изъясняться даже Змей, я незаметным образом очутился в своей родной стеклянной колбе.
Оттуда меня вновь выбросило в жизнь через расстояние столь же огромное — я оказался в Корее и внедрен был в человека, гражданская и национальная принадлежность которого долгое время оставалась для меня неизвестной. Ибо это был потерявший документы молодой бродяга, давно приехавший на заработки в Южную Корею и нелегально оставшийся там после окончания визы. Первая встреча с ним произошла у меня в то время, когда Василий был еще жив, а я хлопотал по государственным правовым инстанциям Республики Корея, стараясь вытащить для него из Банка развития лежавшие там на депозите деньги. А этот малый, наркоман, безобразно заросший и растрепанный, как дикобраз, однажды подошел ко мне сзади, когда я, только что выйдя из здания аэропорта, направлялся к стоянке такси. Он тронул меня скрюченными, как на птичьей лапке, жесткими пальцами за плечо, и я сквозь тонкую ткань рубашки почувствовал его острые нестриженые ногти.
Неужели и этого корейского бомжа кто-то замыслил там, в великой дао-пустоте? А после выпустил бродить по трущобам Сеула, вблизи аэропорта Кимпо? Заторможенный взгляд, мертвенная бледность, жалкая одежда молодого бродяги сразу же вызвали во мне реакцию отчуждения, я хотел молча повернуться и отойти… Но раздался ровно журчащий, какой-то неправдоподобный по тембру голос, произносивший на русском языке:
— Закурить найдется, земляк?
Я не знаю, в какого человека я тогда воплотился, но бродяга явно признал во мне лицо русской национальности, потому и обратился по-русски. Сам же корейский люмпен выглядел совершенно корейцем — он и был, я думаю, корейцем, приехавшим из России или из Казахстана, таких тогда было много в Корее. Должно быть, въехал в страну с временной визой, по кабальному договору на какую-нибудь тяжелую работу, затем сбежал от хозяина, просрочил визу и стал нелегалом. Так подумал я — сам неизвестно кто, но знавший английский, корейский языки и думавший по-русски. Я даже ни о чем расспрашивать его не стал, а просто вынул из кармана и протянул ему только что купленную в киоске пачку местных сигарет «88».
…Вот в этого-то бродяжку я и перелетел, переметнулся с американского континента и, еще не освоившись, не осознав даже, где нахожусь, продолжил размышление, которое почему-то пришло в голову одному человеку в последнее мгновение его жизни. Адам, Ева и Змей-искуситель вообще не умели разговаривать так, как разговариваем мы, грешные люди; Адам и Ева представлялись бы нам сейчас глухонемыми: оба лишь переглядывались самым выразительным — богатейшим, я сказал бы, — образом, и мысль от одного к другому передавалась на незвучащем праязыке… Значит ли это, что, подобно тому как у небытия нет своих слов (о чем догадался гибнущий Штурман), у бытия, даже высшего, тоже нет надобности в собственной речи, в своих словах? И все, что озвучивает через слова великое и несчастное человечество, — все это ни к чему…