Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг.
Шрифт:
Приглушить боль можно было только одним: снова почувствовать, что мать рядом, услышать ее голос. И долгим рассказом о ней удержать в памяти ее облик – каждое слово, каждый жест. Чем больше таких подробностей – тем живее кажется единственно близкий человек, и есть надежда хоть на миг уйти от обжигающей тоски. Быть может поэтому описание последних дней матери в дневниковой записи 5 марта 1942 г. столь часто переходит в диалог между ней и дочерью – близость выглядит неправдоподобной: «„На-ка, сними одеяло. Так, теперь сними левую ногу, теперь правую, прекрасно"… „Опля“, – говорила весело она, силясь сама подняться. – „Опля, а ну-ка подними меня так“…Мы прижались друг [к] другу, обе плакали: „Мамочка дорогая" – „Лешенька, несчастные мы с тобой"» [939] .
939
Там же. Л. 87 об. – 88 об.
10
О чувствах людей, потерявших родных во время блокады, писали часто. Писали и с чужих слов, торопливо, скороговоркой. Писали осторожно, оглядываясь на цензуру. А. Фадеев, приехавший в Ленинград в конце весны 1942 г., примет «смертного времени» не обнаружил. Вымытый, чистый город, трупов на улицах нет,
940
Тихонов Н. С. Ленинград принимает бой.
941
Фадеев А. Из записных книжек (1924–1950) // Фадеев А. Собр. соч. Т. 6. М., 1971.
942
Фадеев А. Ленинград в дни блокады (Из дневника). С. 110.
Но есть у Фадеева в его книге одна глава, где уверенный, спокойный тон исчезает, где, пожалуй, все затверженное накрепко в его военной публицистике обрывается – и вместо фальшивой позолоты проступает чистое золото человеческой любви, сострадания и милосердия.
Это рассказ о детях, потерявших родителей и живших в приютах. Им не требуется героический ореол – они слишком малы для этого: сгорбленные, печальные, «все как один жались к печке… с плачем отвоевывая себе место» [943] . Они замкнуты, непослушны, на всех из них – печать огромного, непосильного для них, непередаваемого обычным языком горя. Фадеев все записывал со слов воспитательниц, и какой-то налет дидактики и ласковой назидательности их речи передался и ему – он в ряде случаев просто переписывал их отчеты.
943
Там же. С. 142.
В этих записках – сплошная череда детей с исковерканными судьбами, печальных, страдающих, не оправившихся от голода. Это позднее (и очень быстро) будут стерты у них впечатления о жизни с мамой [944] , но сейчас они держатся, словно за соломинку, за все, что возвращает их в прошлое. Вот мальчик Лорик, пытающийся спрятать пудреницу с портретом матери от чужих глаз: «Смутился страшно, когда заметил, что я наблюдаю за ним… „У меня моя мама, я берегу ее«– шепотом сказал он мне, – „Я сам это сделал, сам тесемочку привязал«… В этот же день он подробно все рассказал и о смерти мамы, и о смерти тети, и о том, почему не хотел никому показывать портрет. „Я хотел только один… только один" и больше не нашел слов сказать» [945] . Семилетний мальчик Леня не хочет снимать ставшую бесформенной шапку – она дорога как память о брате. Шестилетний мальчик Женя, приведенный в детский дом, показывал всем фотографии матери. «Ночью просит няню поднести свет, чтобы посмотреть на портрет мамы. На вопрос няни, почему он не спит, Женя отвечает: „Я думаю все о маме. Я сам не хочу думать, а все думаю да думаю"» [946] .
944
См. сообщения заведующих детскими домами Н. Г. Горбуновой: «…О чем разговаривали дети? Исключительно о питании: сколько дали хлеба, какой обед, ужин, полдник, завтрак, кто сколько скушал и т. д. Интереса к дому, к родным и вообще к событиям войны у них не было» (Горбунова Н. Г. Дневник: НИА СПбИИ РАН. Ф. 332. On. 1. Д. 30. Л. 6 об.) и М. К. Ивановой: «Принимали таких детей, которые по несколько дней находились у трупа своей матери. Такие ребята ничего другого не говорили, как только просили есть. Да и потом, когда дети немного отходили, разговоры были только о еде» (Стенограмма сообщения Ивановой М. К.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 350. Л. 4 об.).
945
Фадеев А. Ленинград в дни блокады (Из дневника). С. 144.
946
Там же. С. 144–145.
«Она болезненно цепляется за все, что хотя бы немного напоминает ей мать и былую жизнь дома» – это замечание об одной из девочек-сирот верно и по отношению к другим детям-детдомовцам. Только это у них и осталось, чтобы заглушить нестерпимую боль. Не очень-то сладко живется им здесь. Едва ли они были сыты. Чего стоит одно лишь описание того, как они ели – блокадное бытие с его дележкой крохотного куска хлеба ничем не вытравить: «Суп они ели в два приема, кашу или кисель они намазывали на хлеб. Хлеб крошили на микроскопические кусочки и наслаждались тем, что кусок этот ели часами» [947] . Фадееву не все было дано увидеть, но из других источников можно почерпнуть сведения о далеко не добрых нравах воспитанников приютов. И обижали детей там, и более сильные отнимали еду у слабых, случались и драки [948] .
947
Там же. С. 143.
948
См. воспоминания Р. С. Лебедевой: «Сидящие у печки дети набрасывались на новеньких, обыскивали карманы. У нас с сестрой был хлеб, небольшие кусочки – отобрали, дрались между собой, крошки собирали с пола» (Цит. по: Рогова Н. Б. Чистые родники памяти или малые величины, связующие жизнь // Женщины и война. С. 87).
Нет и никогда не будет теперь у них тех, кто их всегда защитит, кто отдаст свой паек, кому можно довериться. Везде чужие люди. Воспитательницы, сами полуголодные, стремятся хоть как-то скрасить безрадостное житье детей – но у них слишком много забот, чтобы попытаться заменить мать каждому ребенку. Другие дети – порой одичавшие донельзя, нередко безразличные ко всему, иногда рассказывающие всем, кто готов слушать, как погибали их близкие. «Я вспомнил, как у нас мама умерла, мне жалко ее… Я ее на кровать притащил, она очень тяжелая, а потом соседки сказали, что она умерла. Я так испугался, но я не плакал, а сейчас не могу, мне ее очень жаль», – услышит воспитательница, заметив, как осиротевший мальчик, «накрывшись с головой, тихо плачет» [949] .
949
Там же. С. 146.
У всех одна боль. Каждый защищается, как может – слезами, молчанием, попыткой заслонить прошлое, игрушкой, подаренной матерью, прерывающейся от волнения исповедью – и стихами, горькими и неровными. Потерявшая мать и всех родных А. В. Смородинова сочинила такие стихи в поезде, уходившем к Ладоге. Она хочет упорядочить строки, придать им какую-то рифмовку, не очень умело подстраиваясь под мотив песни «Ох, туманы», пишет отстраненно, словно речь идет о других. Не удается вправить ей эту безбрежность горя в условные формы. Едва начинает говорить о матери – и взрываются они волнами отчаяния и боли:
«…Сидит одиноко девчонка, плачет и тихо песню про себя поет:
Туманы ленинградские блокадные. Туманы, моя мама ко мне больше… не придет. Мне было двадцать лет, когда она умерла, И с тех пор на могилу к ней не пришла. И она далеко моя… мама. Сидела в вагоне и плакала долго одна. Туманы гуляют, гуляют по воле. И будто мама не слышит сиротские слова: Услышь дорогая, как плачет дочурка твоя. Туманы. Ленинградские морозные туманы, Прикройте могилу своим серебром. Прошу об одном» [950] .950
Смородинова А. В. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 222.
Этика родственников: сохранение и распад
1
В записках блокадников нередко проскальзывает мысль о том, что исполнение родственного долга являлось и попыткой спасти самого себя, ибо знали, что в одиночку не выстоять в ленинградской катастрофе [951] . Отдавали, однако, все, что могли, малолетним детям, умиравшим старикам, да и многим из тех, кто не мог их отблагодарить. И, добавим, помогали не только близким – детям, родителям, братьям и сестрам – к которым испытывали сильнейшее чувство привязанности. Помогали и дальним родственникам и даже тем, кого до этого не видели годами.
951
См., например: Шестинский О. Голоса из блокады. С. 48.
Все простейшие бытовые действия, выполняемые членами семьи – покупка продуктов, вызов врача, заготовка дров, уход за больными – приобрели в 1941–1942 гг. совершенно иное звучание. Цена им была одна – человеческая жизнь. «Пока в семье был хоть один, кто мог ходить и выкупать хлеб, остальные лежавшие были еще живы», – вспоминал Д. С. Лихачев [952] . Приходилось стоять часами в нескончаемых очередях, при лютых морозах, нередко без всякой надежды на успех. Обычно родственники старались подменять друг друга в очередях [953] , но удавалось это не всегда. После того, как Д. С. Лихачев перестал ходить из-за слабости, всю семью спасала его жена: «Она стояла с двух часов ночи в подъезде нашего дома, чтобы отоварить… карточки» [954] . И такое случалось часто. «За хлебом ходила я, сестренка к этому времени опухла от голода, ее не выпускали» – отмечала в своих рассказах В. М. Лисовская [955] . Но в очередях было немало и опухших от голода и шатающихся людей, а у булочных лежали тела тех, кто упал и не смог подняться.
952
Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 471–472.
953
Разумовский Л. Дети блокады. С. 88; Петерсон В. «Скорей бы было тепло». С. 172.
954
Лихачев Д. С. Воспоминания. С. 479; О приобретении хлеба для ослабевших родственников в очередях см. также письмо Д. И. Митрохина П. Д. Этингер от 28 октября 1941 г. // Книга о Митрохине. Статьи. Письма. Воспоминания. М., 1986. С. 195.
955
Лисовская В. М. [Запись воспоминаний] // 900 блокадных дней. С. 156.