Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг.
Шрифт:
Один из блокадников, например, заключил пари, что в мирное время «после обеда из трех блюд выпьет еще литр постного масла с хлебом» [1627] . В записях В. Г. Григорьева приведены такие слова его соседки: «…Когда закончится война, куплю бочку квашеной капусты и как начну ее есть, так вы меня оттуда потом за ноги не вытащите, пока все не съем» [1628] . Чем голоднее человек, тем сильнее будут эти гастрономические излишества выявляться в его рассказах. И тем в большей степени, в разнообразии всех составляющих, немыслимом в обычном «доблокадном» обеде, ярче, живописнее будут представляться ему цивилизованные виды еды, да и другое, связанное с цивилизацией. Везде в рассказе Е. Мухиной ощущается радость от того, что будет есть не только сама она, но и мать, столь же голодная. Кажется, иначе ей не ощутить всей полноты счастья, не удесятерить своего ликования, как только не испытав этого чувства вдвоем с ней. Это не дополнительная деталь описания. Это, если внимательно присмотреться, одна из главных его тем. Мать будет печь пирожки, есть гречневую кашу, наслаждаться блинчиками, пить молоко – все, что наиболее вкусно и является сейчас недоступным, она должна обязательно попробовать. Едва ли это случайно. Это отражение еще не распаянных скреп моральных эталонов, когда не замкнуты люди в предельном эгоцентризме, не прячут свои пайки по разным ящикам
1627
Шестинский О. Голоса из блокады. С. 52.
1628
Григорьев В. Г. Ленинград. Блокада. С. 42.
Заметим, что эти рассказы повторяются не раз – может быть не с прежней восторженностью. Так, 3 января 1942 г. Е. Мухина вновь мечтает о светлой и сытной жизни после снятия блокады – на этот раз вместе с матерью (она умрет от голода через несколько недель): «Мы решили, что обязательно нажарим много, много свиных шкварок и будем в горячее сало прямо макать хлеб и еще мы решили побольше кушать лука. Питаться самыми дешевыми кашами, заправленными обильным количеством жареного лука, такого румяного, сочного, пропитанного маслом. Еще мы решили печь овсяные, перловые, ячневые, чечевичные блины и многое, многое другое» [1629] .
1629
Мухина Е. Дневник. 3 января 1942 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 72 об.
«Довлеет дневи злоба его». Теперь, после нескольких недель непрекращающейся голодовки, отмечаются даже не изысканные яства (впрочем, и в предыдущей «гастрономической» записи таких не очень много), а то, что едят каждый день, дешевые, «простые» каши. Ими можно легче «заместить» недостающее – они более осязаемы в блокадной повседневности. Доминанта остается прежней – обилие еды, но не той, разнообразной, из далекой прошлой жизни, а еды, ставшей обычной, именно той, которую сейчас постоянно делят, и чью нехватку ощущали вчера, ощущают сегодня и будут ощущать завтра. «После победы обязательно сварим чечевичной каши и наедимся», – мечтали мать с дочерью, получавшие от родственницы, работавшей в госпитале, кусочки этой каши в банке [1630] . Ничего другого, более вкусного, у них не было – только это, которое они ждали с нетерпением и которое неизбежно стало главным блюдом на будущих «пиршествах» [1631] .
1630
Вотинцева В. Г. 1941–1942 год.: ОР РНБ. Ф. 1273. Л. 2.
1631
См. запись в дневнике Т. К. Великотной: «Папа все время мечтало каше из любой крупы. Он говорил мне каждую ночь, что перед уходом на работу заведем обычай есть кашу» (Великотная Т. К. Дневник нашей печальной жизни в 1942 г. С. 86).
Трудно сказать, все ли разговоры о будущем ограничивались только едой – свидетельств очень мало. Как правило, блокадники описывали детали ожидаемого послевоенного бытия более скупо и менее эмоционально – иногда одной-двумя строчками [1632] . Дневник Е. Мухиной в этом отношении все-таки уникален. Воспользуемся им еще раз, чтобы отметить своеобразие тех картин лучшей жизни, которые рисовались в воображении людей «смертного времени».
Пожалуй, чаще они были связаны с путешествиями и вообще с поездками. Это то, что в прошлом освобождало от рутины повседневных забот, от трудного быта – естественно было обратиться именно к ним, когда хотелось уйти от ужасов быта блокадного. Жалкий паек «замещался» гастрономическими излишествами, залитые нечистотами этажи промерзших домов – фантастическим уютом мягкого вагона. Е. Мухиной с матерью не удалось, как хотелось, совершить путешествие летом 1941 г. – и не воплощенное в реальности прошлое побуждает идеализировать будущее: «И это от нас не уйдет. Мы с мамой сядем еще в мягкий вагон, с голубыми занавесочками, с лампочкой под абажуром, и вот наступит тот… момент, когда наш поезд покинет стеклянный купол вокзала и вырвется на свободу, и мы помчимся вдаль, далеко. Мы будем сидеть у столика, есть что-нибудь вкусное и знать, что впереди нас ждут развлечения, вкусные вещи, незнакомые места, природа с ее голубым небом, с ее зеленью и цветами. Что впереди нас ждут удовольствия, одно лучше другого» [1633] .
1632
См. воспоминания М. А. Бочавер: «Иногда, говоря о послевоенном будущем, мы… говорили о том, каким пиршеством ознаменуем окончание войны и как будет проходить „прием“ у нас дома» (Бочавер М. А. Это – было: ОР РНБ. Ф. 1273. Д. 7. Л. 53).
1633
Мухина Е. Дневник. 22 ноября 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 72. Л. 57. В подлиннике в последней строке вместо слова «одно» – «один».
Противопоставление настоящего и будущего здесь представлено особенно обнаженно.
Голубое небо – и мрак голодных ленинградских зимних ночей. Зелень и цветы – и мертвящий мороз рубежа 1941–1942 гг. Немыслимый уют в сочетании с покоем. Ни голода, ни холода, ни бомб, ни яростных споров о хлебе – только чистое, ничем не нарушаемое наслаждение совершающимся действием. Абажур, приглушающий свет противостоит слепящей резкости прожекторов. Стеклянный купол тут, вероятно, тоже отмечен не случайно. Хрупкость стекла соотнесена с цивилизацией, а блокада – это чернота окон, заклеенных при светомаскировке, и обломки стекол, выбитых во время бомбардировок. Уехать далеко (отметим и это слово Е. Мухиной – «вырваться на свободу») – тем быстрее удастся изгладить следы пережитого. И, конечно, еда и еще какие-то неясные удовольствия – много должно быть в этом рассказе такого, что должно ослабить тиски блокадного кошмара. «Нам хочется кушать. И не только кушать, но и еще чего-то хочется. Сама точно не знаю, чего именно. Хочется чего-то хорошего, веселого, хочется увидеть блестящую елку» – эту запись Е. Мухина сделала в дневнике спустя шесть недель после предыдущей, когда выявились наиболее обнаженно все страшные приметы «смертного времени».
«Жизнь довоенная – другая эпоха, вспоминаешь трогательно, как о далеком беззаботном детстве… Послевоенная жизнь – сон необычайной красоты, каждый видит его по своему» – в этой записи в дневнике Э. Г. Левиной [1634] кратко, но емко отражены главные мотивы рассказов о прошлой и будущей жизни, характерных для Ленинграда 1941–1942 гг. Это и предопределило их распространенность – другого средства сразу и хотя бы на миг уйти из этого ада у людей, оказавшихся в осаде, не было. Человек в своих воспоминаниях, мечтах, устремлениях, надеждах вновь оказывался в той цивилизации, которой он был лишен – тем самым и возвращается ему понятие о чувстве достоинства, о традиционных ценностях, о мере прекрасного, проявлениях чистоты, умиротворенности, гармонии.
1634
Левина Э. Г. Дневник. С. 180 (9 августа 1942 г.).
Поддержание социального статуса
1
Трудно отрицать, что поступки многих людей в известной мере обуславливались их представлением о себе как об элите. В этом нельзя всегда видеть снобизм или пренебрежение к другим. Каждому свойственно думать, что если он выделяется среди прочих образованием, культурой, общественным положением, происхождением, героизмом и стойкостью, то он должен подтверждать свою репутацию: положение обязывает. Сколь бы ни были различны самооценки интеллигентов и коммунистов, стахановцев и комсомольцев, врачей и педагогов, в них всегда четко и прочно отмечен ряд обязательных моральных правил: быть честным, справедливым, порядочным, отзывчивым.
Осознание особого звания ленинградца-героя пришло не сразу. Очень точно суть этого явления выражена в записных книжках Л. Гинзбург. Исподволь у блокадников формировалось то, что она называла групповой автоконцепцией: «Ретроспективно они отбрасывают, вытесняют из своего поведения все, что было в нем от… колебаний, уклонов, раздражения, и оставляют ту схему действия, свод результатов, которая попадает в печать, в списки награжденных и т. п…Они устраняют из сознания… что многие оставались в городе по внешним, случайным или личным причинам, что боялись и отчаивались, что месяцами интересовались только едой, что были злы и безжалостны… что прошли через самые унизительные и темные психологические состояния» [1635] .
1635
Гинзбург Л. Записные книжки. С. 184–185. Ср. с воспоминаниямиВ. Сосноры: «…О блокаде лгут. Спроси, как я страдаю – отвечу миф» (Соснора В. Проза. СПб., 2001. С. 545).
Образ ленинградца-героя тиражировался пропагандой – в прессе, на радио, в кино.
К нему обращались в тех случаях, когда требовалось поблагодарить и поощрить горожан, призвать их бесстрашно переносить лишения и совершать новые подвиги. Тому, кто высоко оценивал свое поведение во время блокады, предлагались готовые идеологические образцы.
«Изнутри трудно чувствовать себя героем… пока человеку не объяснили, что он герой, и не убедили его в этом», – подчеркивала Л. Гинзбург [1636] .
1636
Гинзбург Л. Записные книжки. С. 184.
Она считала, что в 1941–1942 гг. «было не до того, чтобы вслушиваться в объяснения» [1637] . Но признание необычности, героизма блокадного жития возникло не после «смертного времени», а вместе с ним – именно тогда, когда вереницы трупов стали обычным явлением в городе. Оно упрочилось в бесконечных разговорах о том, что пришлось переживать в страшную зиму, об утратах, о холоде, о бомбежках – каждый понимал цену того, что пришлось вынести.
«И все-таки мы находим силу воли жить, бороться, работать» – в этой дневниковой записи Г. А. Князева, сделанной 31 октября 1941 г., [1638] как раз выявляет те черты образа ленинградцев, которые вскоре станут общепризнанными. В дневнике Г. А. Князева вообще заметно, как создается облик героя, человека порой неприметного, не свободного от сомнений и противоречий, но неизменно стойкого, воплощавшего в своих поступках идеи патриотизма [1639] . Отказ оценивать свои действия как подвиг [1640] был ведь тоже частью «идеального представления о самом себе», если воспользоваться выражением Л. Гинзбург – именно как о человеке скромном, не любящем громкие слова. Конечно, практики выживания в самое трудное время должны были в большей степени, чем позднее, отражать «негероическое» — безразличие, жестокость, обман, воровство. Но, повторим еще раз, люди знали, где они находятся и на что приходится им идти. И считали, что совершают подвиг, а он должен был быть по достоинству вознагражден. «Говорят (и это правда), что повсюду – в Тихвине, в Волхове, в Мурманске, особенно в Мурманске, – стоят эшелоны с продуктами. Ящики стоят там с надписью: „Только для Ленинграда“… Об этом говорят с восторгом, с жадностью, с нежностью… Передают, что там есть все, вплоть до бананов» – читаем мы в дневнике В. Инбер 3 января 1942 г. [1641] Л. А. Лившиц сообщал, ссылаясь на А. А. Жданова, об указании И. В. Сталина «беречь ленинградские кадры» [1642] , а М. М. Краков записал в дневнике 2 января 1942 г.: «Передают слова Сталина о том, что как только будет прорвана блокада Ленинграда, он предоставит жителям санаторный режим (в части питания)» [1643] .
1637
Там же. С. 184–185.
1638
Из дневников Г. А. Князева. С. 34.
1639
См. записи в дневнике Г. А. Князева 29 сентября и 6–8 октября 1941 г. (Из дневников Г. А. Князева. С. 27, 29).
1640
См. запись рассказа парторга ЦК ВКП(б) на заводе «Электросила» B.Е. Скоробогатенько (Гранин Д. Тайный знак Петербурга. СПб., 2002. C. 63) и воспоминания Э. Соловьевой (Соловьева Э. Судьба была – выжить. С. 215).
1641
Инбер В. Почти три года. С. 173.
1642
Ходорков Л. А. Материалы блокадных записей: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1-р. Д. 140. Л. 8.
1643
Краков М. М. Дневник: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 53. Л. 6. Позднее, 3 мая 1942 г. Э. Левина сообщает в дневнике о первомайских подарках из других городов и сел с надписью «героическим ленинградцам» (Левина Э. Письма к другу. С. 209).