Блуждающие токи
Шрифт:
21
На этот раз Гурьев долго стоял в вестибюле больницы, прежде чем его пропустили в палату.
Пожилая медицинская сестра, которая вынесла пропуск, предупредила:
— Только пятнадцать минут. Следите сами, прошу вас.
Они прошли по коридору первого этажа, и сестра указала палату. Лаврецкий, судя по всему, был предупрежден, он ждал Гурьева, тот сразу почувствовал это, как только открыл дверь и встретился с ним глазами. Лаврецкий слабо улыбнулся, кивнул головой.
— Спасибо, что пришел, — сказал он хрипло. — Ты извини, что побеспокоил…
— О чем ты говоришь! — прервал его Гурьев. Он о болью глядел в похудевшее, заострившееся лицо Лаврецкого.
— Я давно бы уже был у тебя, — сказал Гурьев. — Не пускали.
— Я знаю, — вздохнул Лаврецкий. — Еле упросил главврача…
Они замолчали, и Лаврецкий стал всматриваться куда-то в угол. Потом он качнул головой, словно стряхнул с себя что-то, и опять грустно улыбнулся.
— У нас мало времени, правда? Хочу сразу сказать о главном. Потом уж поговорим… Хорошо?
Он открыл тумбочку, достал оттуда толстую тетрадь в клеенчатом переплете, а из нее вынул два листка, исписанных его мелким, почти каллиграфическим почерком.
— Вот, — сказал он, — результат.
Он протянул листки Гурьеву и откинулся на подушку.
Вадим Николаевич сначала пробежал все глазами, затем стал всматриваться в каждую строчку.
— Потом, — сказал Лаврецкий. — Дома разберешь. Посмотри конечную.
Но Гурьев не мог оторвать глаз. Он упорно, строка за строкой, просматривал расчеты, пока не дошел до написанной крупно конечной формулы.
Только тогда он оторвался, посмотрел на Лаврецкого, этот, увидел, что лицо у Гурьева стало совсем другое за эти мгновения. Он вошел в палату с каменно-печальным, суровым липом, а теперь вдруг оно приобрело все оттенки ж иного, возбужденного и даже восторженного человека.
Он глянул еще раз на Лаврецкого блестящими главами и, не в силах сдержать своего возбуждения, встал, отер лицо платком, снова сел.
— Слушай, — сказал он, — если все это действительно так, то ведь это же…
Губы его разъехались, и он счастливо, как ребенок, засмеялся.
— Господи, да ты знаешь, что ты сделал! Ради этой срочки, может, тысячи людей в мире работают!
— Ладно, — сказал Лаврецкий, — погоди радоваться. Надо проверить. Проверь и, если верно, пошли в журнал, пусть печатают.
— Все сделаю, не сомневайся, — сказал Гурьев. Он хотел сложить листки, но передумал и опять стал читать, по лицу его словно луч пробежал, он даже прищурился. — Ну, как там? — спросил Лаврецкий. — Все по-прежнему? — По-прежнему, — весело сказал Гурьев. Теперь ему было весело. — Дым коромыслом. — Он стал заметно окать, — Комиссия создана. Но не это главное.
— Что же?
— Институт будет. Институт блуждающих токов.
— Институт! — медленно повторил Лаврецкий, и в голосе его прозвучало уважение. — Это хорошо… Он что же — директором?
— Кому же еще. Твоими стараниями.
— Да… А я, значит, главным этим самым, как его… консерватором?
— Наверно.
— А что, — сказал Лаврецкий, — хорошо бы так! в каждом институте две должности ввести — главный новатор и главный консерватор. Как ты считаешь?
— Еще шутишь?
— Что ж мне остается… — Лаврецкий усмехнулся. Он опять замолчал, но теперь лицо его было как бы, подсвечено изнутри усмешкой.
— Послушай, — сказал Гурьев, нажимая на "о", — я вот давно хотел тебя спросить… Никак не пойму я… Бот родился человек в советской семье, учится в советской школе, потом в институте. И всюду, везде, на каждом шагу его учат: все для человека, для его счастья, для его совершенства. Во имя человека делаются все огромные дела, строятся заводы, ставятся плотины, расщепляется атом… Человек, утверждаем мы, — самая большая ценность на земле! Так я говорю?
— Так.
— Ну вот. Растет иной юноша. Входит он в жизнь. Он умен, способен, полон силы, бурной энергии, посмотришь со стороны: чудеса творит, себя не жалеет, столько дел наворочал за короткое время — иной за полжизни такое не совершит. И все не для себя — для дела! Для общества! А присмотришься поближе, изнутри, так сказать, и видишь — не принес он людям своими делами пи тепла, ни радости, не сделал их счастливее, а, пожалуй, даже наоборот. Вот и выходит, что строит он, казалось бы, для человека, а разрушает что-то в самом человеке… Так я и спрашиваю — откуда? Откуда же эта отрава у него внутри, скажи-ка ты мне на милость?
— Да… — грустно улыбнулся Лаврецкий, — я смотрю, вы там в философию ударились.
— Я ведь серьезно.
— И я серьезно. Что тебе сказать, Вадим Николаевич… Думаешь, я об этом не размышлял? У каждого, наверно, бывает такая минута, когда встает этот вопрос… — Он помолчал, поднял на Гурьева глубоко запавшие глаза. — Это, знаешь, наверно, как блуждающие токи. Никто ведь их не планирует. Посылаем мы токи по проводам, по назначению, чтоб они тепло принесли людям, свет, добрую силу посылаем Так нет же, отрываются в каких-то случаях, уходят в землю, растекаются там, под нами, разъедают все, что попадается на пути… И выходит, сами мы их и порождаем. Порождаем-то для добра, а, случается, уходят они от нас, чтобы творить зло. Почему? Это уж другой вопрос.
— Блуждающие токи… — поднял голову Гурьев. — Это ты, пожалуй, верно сказал. Блуждающие…
— Вот погляди. — Лаврецкий приподнялся, достал запавшую в изголовье газету. — Передовая о связи науки с жизнью. Я вот тут подчеркнул, смотри: "Следует усилить материальное воздействие на институты и лаборатории, где результаты исследований попадают "на полку", а не на производство, где работают без напряжения, отстают от ритма пятилетки". Очень правильная мысль, не так ли? Но ведь все можно опошлить, самую здравую мысль можно обратить в свою противоположность, если руководствоваться не духом ее, не сутью, а буквой… Знаешь, как Ленин говорил в "Детской болезни": "Всякую истину, если ее преувеличить, если ее распространить за пределы ее действительной применимости, можно довести до абсурда, и она даже неизбежно в указанных условиях превращается в абсурд…" Вот ведь — мы все вместе шесть лет бились ради этого, — он притронулся к листку, который Гурьев держал в руке. — Что это такое, если поглядеть со стороны? Какая-то формула сложная, на первый взгляд, отвлеченная… Мы-то с тобой знаем, что она позволит сделать в практическом смысле, кардинально решить проблему защиты, перевести ее из области голой эмпирики на точный расчет, а значит, использовать в нашем деле электронно-вычислительную технику… И в конечном счете — свести к минимуму возможность аварий, пробоев, простоев, сэкономить рабочие часы, средства, сохранить ритм производства… Что может быть более важно в практическом смысле? Но ведь это мы знаем с тобой…. Ну, еще некоторые специалисты… А для всех остальных — ну что это? Голая математика, "чистая" наука… Так?
— Допустим, — сказал Гурьев, — так что же прикажешь делать, кричать на каждом перекрестке: мы хорошие, мы не чистой наукой занимаемся, мы пока еще пользы не даем, но скоро, очень скоро, вы увидите, мы дадим большую пользу, только не закрывайте нас, только дайте нам довести до конца…
— Кричать стыдно?
— Стыдно. И унизительно.
— Да… А что он сделал? Пришел и стал кричать! Пользы-то на грош, а крику на весь мир. И главное — все наглядно! Что-то устанавливают, пускают, с производства не вылазят — вот ведь, выходит, где реальная польза! Не так ли?! И вот кто, оказывается, действительно откликается на это важное и нужное решение! — Лаврецкий взмахнул газетой. — Вот мы сейчас и пожинаем плоды!