Богадельня
Шрифт:
Прах, думал живой фратер Августин. Земной, телесный. Кощунственное уподобление Творцу. Держа в руках тайные поводья, Душегуб умело направляет бег коней, отделяя душу от тела. Золотая статуэтка упрятана в ларец. С этого дня душа мирно покоится в родовом склепе. А тело живет дальше: само. Без души. Без смешной малости, которую нельзя потрогать, подержать, взахлеб ощутить потерю. Тело живет, не старея. Долго. Дольше обычного. Ибо некому отлетать, некому запасаться силами; некому разрушать дом на берегу. Дом разрастается: этаж за этажом, ярус за ярусом. Становится крепостью. Тело, свободное от необходимости кормить
С каждым поколением.
Но иногда всплывает вопль из глубины запертого ларца: откуда скука? почему скука?!
«Да, – молчал мертвый врач Бурзой. Лишь уголки губ тихо дернулись невпопад. – Люди-тела. Мудрец Платон называл таких – „стражами“. Ими охраняем Вавилонский Столп, а скука мешает им обратить силу против хранимого. Мелкие отклонения – не в счет. Но стражей недостаточно для идеала. И тогда к другим тоже приходит Душегуб, верша Обряд. Рано, в юные дни. Нащупывает звонкие нити. Тихонько шепчет еще дремлющей душе: лети…»
Лети, думал живой фратер Августин. Лети, душа. Рано? – пустяки! Начинай готовиться к отлету. Прямо сейчас. Вот тело – оно твое! Бери что хочешь, что надо. Расправляй крылья. Натягивай паруса. Жги дом на берегу, если желаешь согреться в ночи. Плоть в твоем распоряжении. Плоть болеет, страдает, распадается. Зрелость обращается в старость. В проломы стен лезут хвори. Нить отпущенного срока укорачивается. Зато дух исполняется небывалой мощи, еще при жизни тела воспаряя к небесам. Великие провидцы. Гениальные музыканты. Небывало зоркие астрологи. Поэты, ученые, лекари, маги, ваятели, пророки… Больные, изношенные тела – и мощь души, рвущейся с привязи. Скоро привязь лопнет. Скоро – свобода. Небеса навсегда.
Но иногда измученная плоть взрывается воплем: за что?!
Это случается редко.
«Да, – молчал мертвый врач Бурзой. – Люди-души. Мудрец Платон называл таких – „философами“. Ими укрепляем Вавилонский Столп, а немощь мешает им достигнуть опасных высот, обратясь против укрепляемого. Атланты не должны трясти небо. Но и философов недостаточно для идеала. Я пытался провести Обряд в самые первые дни после откровения. Тщетно. У меня в руках был тупой нож, арфа без струн, плащ из воздуха. Обряд оставался пустой забавой. Ничего не получалось. И я узнал: это потому, что нет Бога. Нет. Совсем. А надо, чтобы был. Иначе не случится чуда, первого толчка на долгом пути к идеалу. Я узнал правду, и я еще раз взял в руки „Пятикнижие“. И уединился здесь вместе с тремя своими дочерьми».
– Я делал Бога, – сказал мертвый врач Бурзой. – Я сделал Его. Здесь, в богадельне. Я знал: как.
Живой монах отшатнулся:
– Замолчи!!!
«Хорошо. Я замолчу… я сейчас почти всегда молчу…»
LXVI
Сон бежал Вита. В келье, при свете одинокой свечи, парнишка чувствовал себя твердым и звонким. Будто колокол. Ударь – отзовется благовестом. Пускай челядь Базильсонов лежит вповалку на полу трапезной, дыша перегаром. Пускай спят мейстер Филипп и весельчак Костя. Пускай могучие братцы утробно храпят в потолок. Он, твердый и звонкий Вит, может бодрствовать хоть всю жизнь!
Выпитое вино толкало к подвигам.
Никогда раньше Виту не было так
Язычок свечи моргнул.
Погас.
Темнота навалилась отовсюду, комкая праздник. Медведь-Якун, только не белый: черный. Впервые в жизни Вит испугался темноты. Дома всегда спал без света – скряга-мельник за свечку удавился бы… Кровь толкнулась в висках. Шепнула невнятицу; замолчала. Бесенята взялись за молоточки: тук-тук!.. так? так… Явилось уж вовсе несуразное: склеп могильный, ларец тайный, крышка захлопнута, а в гробу ларца – он, Витольд из Запруд. Только золотой. Лежит-задыхается. Крышку! крышку откройте! не слышат… Парнишка вдруг почувствовал себя твердым, звонким и одиноким. Это темнота. Морочит. Пугает, вредина. Это вино. Хмель шибает.
Ладно.
Дверь отворилась без скрипа.
Коридор. Тук-тук. Так?
Так…
– Матильда… Ты спишь?
– Не-а… входи…
Бесенята зачастили вдвое. Тук-тук, следи, пастух!.. горе человечку – волк возьмет овечку!.. Проем двери сделался узким, очень узким; входя в Матильдину келью, Вит густо покраснел, задержав дыхание. На лбу выступила испарина. Колючие, щекотные капельки. Где-то в животе шевелилась букашка-подружка: радовалась. Чему? Наверное, свету. Келья девушки ничем не отличалась от Витового жилища, кроме перины и горящей свечи на столе. Свеча была толстая, розовая, с наплывами воска. Вит старался на нее не смотреть, но все равно смотрел, краснея еще больше.
Это, наверное, чтобы не смотреть на Матильду.
Оставшись в нижней сорочке, девушка расчесывала волосы. Уложенная к Обряду башня прически становилась просто русыми кудрями. Падала на голые плечи. Только локоны на висках по-прежнему крутились змейками. Ужалят – насмерть. Вспомнилась мамка: сидит, с гребнем в руках, а у ног Вит примостился. Малый совсем… тепло ему, хорошо…
– Тебе чего?
– Мне бы огонька…
– А-а… свечку с собой взял?
– Ага…
Вит неловко шагнул к столу. Окунул фитиль своей погасшей свечи в живое пламя. Слишком быстро. Слишком. Одна свеча упала, покатилась по полу, придавив огонь: другая опоздала вспыхнуть.
Темнота.
Вино.
Бесенята частят молоточками.
Так? так…
– Подожди… я сама…
Букашка наружу лезет. Умная, все знает. Твердость и звон – в мягкую теплынь кокона. Топь, болото засасывает, влечет на дно – сладко тонуть. Тело ворочается в тесноте души. Впервые наоборот, вопреки вечному закону. Тело – в душе. Впервые. Все однажды – впервые.
– Не спеши… больно…
Тело звонкое, сильное. Глупое. Торопится. Ломает. Больно душе. Взвилась, могучая. Камень стен струнами натянула: пой, камень! Каждой мертвой жилочкой пой! Черные фитили в тайну огня окунула. Ночь в рассвет обратила и ночью оставила. Когда душе боль в сладость, крик в радость, когда душа в силу вошла, пустяки для нее – ночь в рассвет. Обволокла тело, опутала паутиной. Терпит. Стон? песня?