Богатырские хроники. Театрология
Шрифт:
Подожди, Добрыня, не кручинь себе и другим голову, дай погулять…
Илья тоже загрустил. Говорит Илья — старость идет. Идет, конечно; и Илье похуже будет, чем нам с Добрыней. Но не рано ли и ты, Илья, загрустил? Ты на богатырскую дорогу поздно встал, долго силы копил, может, дольше по ней и пройдешь? Святогор вон — до восьмидесяти с лишним богатырем был, правда, последние годы на покое, до тайн Силы добирался. Сила его и погубила… А потом что — конечно, невесело в Киеве на пиру сидеть, когда другие богатыри Русскую землю защищают; но ведь ты, Илья, всегда хотел быть старейшиной! Вот и будешь, и песни о тебе уже поют больше, чем о ком бы то ни было, и знает тебя народ, и всегда помнить будет. Но затосковал Илья. Сидел понурый, только пил много и хмелел
Когда одному из нас бывало плохо, прибегали мы к испытанному средству развеять грусть-тоску: выезжать в чисто поле и ждать, кто встретится, может, на подвиг наткнемся. И натыкались, бывало.
Сговорились мы с Добрыней, сказали Илье на пиру: — А не хватит ли нам бражничать да на Ярослава смотреть? И ему с нами неловко, и с нас хватит князя и престольных дел. Не поехать ли искать обычного богатырского дела — подвига, который за поворотом? Илья долго отнекивался, мотал головой — Нет, вы езжайте, а я уж здесь как-нибудь… Небось куском не обнесут, не прогонят Илью…
— Ты ли это, Илья?
— Я, богатыри, я… Проходит мое времечко, а может, уже и вовсе все вышло. Езжайте без меня.
Трудно было слышать такое, дико: как же мы — и вдруг без Ильи? Но чувствовали мы, что лукавит Илья, хочет, чтобы уговорили его. И точно: сдался.
— А может, ваша правда. Поехать развеяться, помахать мечом, степняку какому-никакому уши укоротить… Поехали.
Мы простились с Ярославом. Князь был озабочен делами, но смеялся: видишь, Илья, дал я зарок тебе, с тех пор рыбу и не ужу.
С легким сердцем выезжали мы из Киева. Престол пока непрочен, зато князь нашелся. А раз князь есть, престол свой он оградит, а мы поможем, если нужда такая будет. Разбит Святополк, окаянная забота последних лет. Отомщены Борис с Глебом. Волхв снова скрылся в какую-то нору (но если есть на свете справедливость, я его прикончу, а не кто другой! До сих пор уши горят, когда вспоминаю, как радовался тогда на Змеином!).
Хорошее время было на дворе. Не успело еще лето заветрить, свинцом небо обложить, воду остудить. Едешь — и жар идет от земли, и травы голову кружат, а в бор попадешь — так и не выходил бы никогда — сладко-пряный смолистый воздух тебя, как мушку в янтарь, в себя вплавляет. Соскочить с коня, упасть на рыжую хвою, закинуть руки за голову — ив небо смотреть, и смеяться непонятно чему, и с птицами переговариваться да не посылать в окно ночью стучать или зелье в котел сыпать — а так просто: чисто ли небо, сойка? Будет дождик или сушь простоит, сорока? А ты, сова, чего спишь, небось жирных мышей ночью накушалась?
А встретишь речку — так броситься в нее, и нырять. и плавать, а потом на песке греться…
А как до степи доедешь — так чихать радостно от пыльцы трав цветущих, что там в человеческий рост вымахивают, да дроф, да журавлей вспугивать, да перепелов стрелять и на костре вечером жарить. Недолгое лето в Русской земле, но когда в силу войдет — глаз не оторвешь. А зима придет — так что ж, в город податься, в окно дышать, дырочку растепливать, на девку смотреть, и в окошко — стук-перестук…
В день собрались и выехали в чисто поле.
Как водилось в таких случаях, ехали туда, куда хотел тот, кто грусть-тоску разгонял. Илья решил поехать на северо-восток от Киева, но не в Новгород, а южнее, почти на самые рубежи: захотелось ему поездить по тамошним холмам, уходящим в небо. Оттуда не так далеко было и до степей, а в таких местах часто происходили случайные схватки: Степь пробовала стрелой Русь; скитались здесь и те, кто по каким-то причинам не хотел показываться в городах, и были среди них люди, которых богатырю надо было поучить мечом или словом.
Договорились: во всех схватках первое слово за Ильей, первый подвиг — его.
Дорогой Илья развеселился. Вдали от хором, где пировали, он снова почувствовал себя молодым. Я всегда знал, что Илья, сам того не ведая, кормится Силой земли. Мы с Добрыней, я думаю, могли бы богатырствовать и на Востоке, и в западных странах. Илья же был привязан к Русской земле. Связь эту объяснить я не могу, потому что не остров же Русская земля, Чтобы обладать особой Силой: перетекает она в другие земли. Но, по-моему, завяжи Илье глаза, вози его по Разным странам, запутывай, а привези в Русскую землю — почует ее, распрямит плечи, забогатырствует привольно. Самый русский богатырь среди всех был Илья. Святогор вот даже под старость уединился там где уже веет нерусским Югом, в юго-западных предгорьях. Никита, Добрынин Учитель, все рвался к грекам и в Святую землю, туда, откуда пришел новый Бог. Мы с Добрыней были вообще жадны до новых земель, А Илье все, что начиналось за Русской землей, было тягостно и неинтересно. Словно выдохнула Русская земля свою Силу и создала любовно для себя особого богатыря. Мы посмеивались над Ильей, но в свое время пообещали ему после его настойчивых просьб, что, если сложит он голову на чужой земле, привезем мы его домой и похороним тут. Для себя я ничего подобного пока не хотел: не все ли равно, где будут гнить твои кости, а что будут тащить твое окоченевшее тело куда-то, так об этом даже подумать противно.
У Добрыни было другое на уме: что станется с ним после смерти, куда душа его попадет? А я и об этом не думал. Не для того человек создан, чтобы о загробье размышлять. В том мире уже не человеком будет, а иным чем-то. А я себя без тела представить не могу: телом я живу (Добрыня — душой, Илья — землей). А уж что боги или новый Бог сделают со мной после смерти — об этом думать бесполезно, все равно представить себе этого ты не сможешь. Хотя знавал я случаи, когда люди настолько упорно про это все думали, что бежали на Смородинку спрашивать: что со мной будет. И не возвращались со Смородинки: смеялась, должно быть, речка — ах, любопытствуешь? Я согласна ответить — на, смотри, ты уже на том берегу, я тебя перенесла, а обратно я еще ни одного человека не переносила. А как полетит, как понесется моя душенька на Смородинку, как нырнет в черные янтарные воды, так там ей все концы и начала и откроются. Все в свое время, и не надо смерть переносить в жизнь. Дорогой говорили мы о разном, в том числе и об этом. А когда надоедало говорить, пускали коней взапуски, и неслись так, как только богатыри умеют. Летишь, словно сам ветер творишь из спокойного воздуха. А остановишься, смотришь — кольчуга твоя в мошках, разбившихся о нее, пока ты летел. Смахнешь мошек, которых полет твой погубил, и дальше.
Добрались мы до холмов, любимых Ильей. Места там действительно необыкновенные. Даже и не холмы это, а какие-то шары, утопленные в землю почти по самую макушку. Пересекаются эти округлости глубокими балками. Стоишь на одной вершине — а вокруг гигантские желто-зеленые волны, и кажется, что за ними ничего нет, а есть только одна крутая дорога — прямо в небо. В балочках — рощи, елки топорщатся, а по холмам зайцы шныряют; видишь, как трава под лапами их быстрыми назад несется, словно зайцы холмы-шары эти крутят. Привольная земля, и простора в ней едва ли не больше, чем в степи: степь во все стороны ровнехонько уходит, и далеко небо, а здесь оно близко — за каждым холмом, и кажется — влезешь на макушку и рукой потрогаешь.
И стали мы по холмам этим ездить да в разные стороны поглядывать, не покажется ли из балочки какой подвиг для Ильи. Долго ездили, мне уже надоели и холмы эти, и близкое небо, и решил я, что надо ехать в другие места; не шел подвиг в руки. Но на седьмой день почуял я, что за нами кто-то едет.
Не сразу научился я такое чувствовать, но лет десять уж умел.
Стал я оглядываться, от товарищей отрываться и по балочкам рыскать, но никого не заметил: видно, тот, кто за нами следил, меня тоже чувствовал и до времени скрывался.