Богемная трилогия
Шрифт:
— Брат, — сказал Игорь, чтобы ободрить турка. — Чего там — одна семья.
Герасим Львович открыл дверь. На пороге стоял в лиловых шароварах, красной чалме, синей рубахе мусульманин с очень знакомым лицом. Он беспрестанно кланялся.
— Мой господин, — сказал мусульманин, — передает привет своему отцу и учителю и предупреждает, что сегодня вечером после посещения ряда портов Средиземноморья он навестит Константинополь.
Все делают деньги, как умеют, идея «41°» в Константинополе закисла, Кирилл не справился, ему не хватало Игоревых бодрости и легкомыслия, родители тоже жили ненатурально бедно, брат обучал за гроши играть в теннис какого-то пашу, его за это кормили бесплатно. Восток диктовал игру, он с любопытством рассматривал русских, как допустивших в своей стране безобразие, с любопытством, но без всякого сочувствия.
— Здесь невозможно, — в
— А интеллигенция?
— Что ты называешь интеллигенцией? Если в морду не дадут уже интеллигенция.
А в Париже, где их ждали уже год, Илья устроил Большой заумный ряженый бал в их честь, об этом писали здешние газеты, и все безумные-заумные художники, литераторы, все веселые люди танцевали на том балу, рулонами туалетной бумаги свисали повсюду их стихи, исполненные графически лучшими художниками Парижа, и самые красивые манекенщицы этого города отрывали изящными пальчиками куски рулонов и продавали в аукционе на метры. Там пили и орали в их честь всю ночь, им икалось здорово в Константинополе, так о них вспоминали. Илья был счастлив, он готовил прорыв «41°» в город мира, он подготавливал триумф, их общий, он привез в Париж картины Пиросмани и стихи друзей. Теперь он ждал только их самих.
Кто, кроме Игоря, мог поставить этот бал, где Илья нашел режиссера?
В Тифлисе они уже задумывали что-то подобное, но вовремя спохватились, что их сочтут за умалишенных, а в Париже все можно, потому что Парижу все равно до конца неясно, о чем идет речь. Это был не бал, а парад изгоев, выскочек, людей на пороге мировой славы или уже переступивших порог. Принцип был толкнуть и отбежать в сторону, любуясь последствиями толчка, любуясь преображенным залом, в разрушении и переменах вся красота, в немыслимом соседстве: классический балет под джаз, гавайские гитары, японские щипковые, хор казаков — все это, конечно, красиво, но на вкус Игоря немножко подлакировано, мало одной богемы, нужны были увечные, нищие, какие-нибудь девки с панели, карлики, но Илья уродства не признавал. Только лучшее в их честь отдал Париж. Гончарова и Ларионов, Цадкин и Пикассо, Судейкин и Матисс. Гений Ильи ради друзей сметал все препоны на своем пути, но ему нужны были подкрепление, помощь.
Но какие ни задавай балы, а стихи не пишутся, не пишутся, они должны были встретиться, чтобы спросить друг друга: «Где стихи?»
Илья и не знал, что торгует беспардонно воздухом, что стихи не пишутся уже давно, хотя их поэзия всегда была именно воздухом, ничем, но оказалось, что как раз этого товара не хватает, всем надоели версия, предположение, философия, мысль, все находились на пороге нового, но, чтобы взлететь, нужно набрать в грудь воздух, а тромб мысли, тромб скорби мешал пробиться к этому новому, тянулся за искусством шлейф печали, оно хотело умереть красиво и всех увлечь за собой, а они трое просто не вникали в предсмертный лепет, просто не понимали, о чем идет речь, трехлетние, и к чему этот чахоточный румянец в бледных лучах заката? Там, на Родине, они были на обочине, о войне и революции знали в Тифлисе из газет, издалека, и в то же время они были русские, все понимали, но отказывались агонизировать вместе с этой несчастной страной. Да здравствует мирсконца! Они начинали с конца, и это совпало с Парижем, потому что Париж любит начинать с чего угодно, ни на йоту при этом не меняясь.
Поиски шли в веселом направлении, необходимо было создать новый алфавит, новый словарь и, если повезет, — новый язык. Они его создали. Возможности звука были неисчерпаемы, смысла же — ограниченны. Да здравствует фонология! Она взрывала слово изнутри, как динамит. Они принимали мир как он есть, со всеми помехами, они вслушивались в помехи, помехи заглушали слово, о смысле оставалось лишь догадываться, и они догадывались, и это был уже новый смысл. Как такая игра, такой мирсконца мог не понравиться Парижу? И был устроен бал в их честь, где самые красивые женщины и самые талантливые мужчины, где повсюду был рассыпан Ахиниан, слово, выдуманное Игорем, в нем и ахи, и ад, и ахинея, и океан, чего только нет в нем, море смыслов. Бал был поводом встретиться, бал был поводом пережить то, что уже пережила Россия, но пережить так, чтобы удар пришелся не по Парижу, а по искусству. Хотя это только кажется, что они чего-то боялись, они с надеждой смотрели на гуннов. Как людям пресыщенным, им втайне не хватало страха, боли, острых ощущений. Но лучше без социальной революции, да здравствует революция в искусстве! Холсты в конце концов можно было выбросить на помойку, рукописи туда же, но если они еще и продаются, если они еще и предлагают увлекательный мир, которого никогда не будет в реальности, пусть развлекаются, пусть увлекают, пусть живут. Гармония придет вместе с благосостоянием, Париж принесет славу и купит артиста вместе с потрохами, да здравствует Париж!
Гремит заумный бал, сколько лиц, стоящих внимания, сколько ног, этим вниманием не обойденных, тонны красоты и таланта, рулоны стихов.
«Я зашвырнул бал ряженых, заумный бал, в закат зашвырнул, чтобы не в Париже, а в золотом облаке константинопольского заката повис над городом, а мы с Кириллом молча наблюдали. Привет вам, братья, мы тут, мы слышим вас, спасибо, спасибо, да что же вы, куда вы смотрите, мы здесь, в Турции, а, черт, закружились совсем от счастья, пьяницы!»
Кончался бал, никто ничего не понимал, но всем к концу ночи стало ясно, если душа человека объединяет в себе несоединимое, то оно, несоединимое, получает право объединиться и наяву. Душа человека гармонизирует мир, только гармонизирует его странно, переворачивая, не считаясь с действительностью, подчиняя все произволу звука. Оказывается, мир звучит, человек дышит, ребенок прислушивается, и хаос не так страшен, он даже способен убаюкать ребенка, чтобы тому приснились счастливые сны.
С издательством не получалось, в парижской визе тоже отказывали, как юрист он был никому не нужен, работы не было. Это становилось уже наваждением, работа чуралась его, он был рожден не для денег, и тогда извлекались на свет неосновные его умения.
— Мой милый, — говорил певец. — Турки тоже люди, им нравятся те же женщины, что и нам, перестанем притворяться целками и подарим туркам наших дам. Тем более если за это платят. Мой ресторан в вас заинтересован, вы лысый, это плюс. Кстати, когда вы облысели?
— Сколько себя помню.
— Вы остроумны, опыт конферанса у вас есть, что мы теряем, а? К тому же вы мой коллега, поэт, я выпущу вас в программе. Только не отвлекайте девочек от работы, — попросил он. — В конце концов, у них такое грустное занятие.
После ночных представлений домой возвращаться было поздно. Эстер покорила его сердце. Все они время от времени находились под покровительством сердобольного певца, но сейчас она была свободна и влюблена в Игоря.
— У тебя большое будущее, — говорила Эстер. — У тебя такое тело! Ты очень гибок и подвижен. О, как ты подвижен, — повторяла она в постели, когда Игорь исполнял свой репертуар, внося в него кое-какие новинки. — Для трехлетнего ты знаешь слишком много. У тебя большое будущее.
Если Игорь не тратил зарабатываемую мелочь на константинопольских родных, на Эстер, то отсылал с оказией в Тифлис. Цель отъезда он объяснил в письме, Наташа поняла и теперь вместе с дочкой ждала денег, чтобы приехать, и тогда уже все вместе в Париж.
Он мечтал научить ее всему, чему сам научился у Эстер, он всегда думал о ней, когда занимался любовью с другими, и потому она держалась за него, как за неверного человека. Он убедил ее, что греха на свете нет, кроме убийства и подлости, а если нет греха, то нет и ежеминутного раскаяния. Очень неуверенная в себе, в его объятиях она обретала простой женский смысл существования, она никогда не думала, что муж и жена могут так сильно и долго любить, что постель — не обязательство, не жертвоприношение, а постоянная игра двоих, их шепоты, звуки, их губы и руки. Она всегда грустна, он постоянно весел, и над ними грех, раскачивающийся, как пузырь, как фавн. Наташа ждала ночи, как времени уроков, и никогда не спрашивала Игоря, откуда он набрался новых знаний.
— Ты гадкая толстуха, Эстер, — говорил Игорь. — Ты держишь меня за член, как за палку, и смеешься, когда мне больно.
— Я тебя съем, — отвечала Эстер.
Конечно же, он был человек несерьезный, но никого не обманывал, не предлагал себя в поводыри. Конферансье в ресторане лунного Пьеро, любовник толстухи Эстер, поэт, чьи стихи нигде, кроме Парижа, не нужны, непутевый муж, непутевый сын. Он выходил на эстраду и понимал, что никогда не чувствовал бы себя так свободно, если бы на него не смотрели. Это были и поддержка, и ожидание, и недоброжелательство, и сглаз. Это были люди, лишенные воздуха приключений, необходимо было пригласить их за собой, но им нужны были гарантии безопасности, а для этого требовалось пройти по проволоке над их головами без лонжи. Для этого требовалось пренебречь ими, чтобы они запротивились невниманию, попросили: «Мы тоже хотим, мы тоже», — и только тогда барственно позволить, протянуть руку. Ах, какое наслаждение!