Богоматерь убийц
Шрифт:
Покинув «Версальский салон», в котором от Версаля — одно лишь название, мы побрели вниз по Хунину, чтобы только куданибудь пойти, и в этот момент начался дождь. Это было у церкви Сан-Антонио, мне незнакомой. Или знакомой? Может, я ее видел в том сне с Алексисом — церковь, превращенная в окутанное туманом кладбище? Я предложил Алексису — извините, Вильмару, — зайти внутрь. Там два входа: один со стороны фасада с куполом, другой со стороны башен. Мы вошли со стороны фасада. Поднимаясь по парадной лестнице с готическими овальными окнами, каждый посетитель церкви видит справа огромную гробницу, где покоятся кости. Шепот скорбящих душ уносится к туманам вечности. Да, это и было кладбище моего бреда! В церкви я поглядел наверх и впервые увидел изнутри громадный купол, всегда — сколько я себя помню — высившийся над центром Медельина. Всему приходит свой час, смертный час. Зубчатые колеса судьбы обманули меня при помощи дождя в церкви Святого Антония Падуанского, в церкви безумцев. Я не говорю за себя — я знаю, где остановиться, — я говорю за них, хозяев церкви, нищих безумцев, спящих под мостами ближайшей авторазвязки, которые по утреннему холоду приходят к первой мессе — выпросить у Бога, конечно же, сострадательного к Святому Антонию, немного тепла, участия и травки. Из-под высокого купола, подвешенный на нити людского горя и превратностей нашего времени, свисал Христос. Словно сошедшие со средневековых миниатюр, несколько францисканских монахов быстрым шагом проследовали по церкви и бредовой действительности.
С детства внутренний голос внушал мне, что день, когда я войду в церковь Сан-Антонио, будет моим последним днем. Ха! Я все еще жив. Впрочем, умри я, внутреннему голосу не в чем было бы себя упрекнуть: «Я предупреждал». Мертвые не видят, не слышат, не чувствуют, и какая им, к черту, важность — предупреждали или нет.
«Ого! — воскликнул Вильмар, исследовав мою квартиру. — Ни телевизора, ни музыкального центра!» Как это я могу жить без музыки? Я объяснил, что готовлюсь к вечной тишине. «А телефон? Выключен?» — «Ага, вода и свет тоже. В общем, здесь ничего не работает. Если очень нужно, я выхожу на улицу». Слушай, мальчик, законы Мерфи — самые надежные из всех, и вот что они гласят. Единственная надежная вещь в этой жизни — ежемесячные счета за свет, воду и телефон. В конце концов, встав на колени, Вильмар подключил телефон, воспользовавшись, за неимением отвертки, кухонным ножом. Только это произошло, как проклятый аппарат зазвонил. Я поспешил к чудовищному приспособлению, беспокоясь, что кто-то меня ищет. Кто? Никто, какой-то идиот ошибся номером и спрашивал, не здесь ли покупают клещевину. Я ответил утвердительно. За сколько покупаете? — А за сколько продаете? — За столько-то. Я предложил ему половину этой суммы. Потом я поднимал немного свою цифру, а он снижал свою, пока мы не договорились и я не купил двадцать мешков. Куда их доставить? — На Центральный склад продовольствия, откуда я сейчас говорю, спросить такого-то. И я назвал ему имя министра государственных имуществ. Он пообещал, что без промедления доставит двадцать мешков на грузовике. Мы повесили трубки. Вильмар, ничего не понимавший, спросил, за — чем нужна клещевина. Для производства масла, ответил я. Он остался в убеждении, что я — владелец фабрики по производству масла из клещевины.
Повторяю снова и снова: в присутствии бедных о деньгах не говорят. Поэтому я не стану говорить о том, что мы делали той ночью перед сном. Достаточно сказать вот что. Первое: его нагая красота еще больше оттенялась кармелитской накидкой, покрывавшей плечи. Второе: когда он раздевался, на пол упал револьвер. «Зачем тебе револьвер?» — спросил я с простодушным видом. «На всякий случай,» — ответил он. И правда, глупый вопрос: револьвер носят именно на всякий случай. Обняв своего ангела-хранителя, я заснул, но перед тем, как отключиться, успел подумать о фатальном будущем, представив заголовки завтрашней желтой прессы: «Известный специалист по грамматике убит своим ангелом-хранителем», громадные красные буквы на первых страницах. Затем, овладев собой, я сказал себе, что у нас в Медельине газеты серьезные, не то что в Боготе, где все падки до сенсаций. «Красная страница» в последнее время съежилась до одной колонки. Может быть, потому, что говорить об убийствах в Медельине — все равно, что в сезон дождей объявлять о «невиданных ливнях», или летом — об «удушающей жаре». Подавать обычные происшествия как новости? Нет, у нас все-таки осталось еще немного скромности и достоинства. И я был полон веры в будущее: чужое, поскольку мое — я знал это с детства — обрывалось после церкви Сан-Антонио. На этой безнадежной и оптимистической ноте я заснул.
И вот вторник, утро, я жив, он обнимает меня, сияющий. «Какой сегодня день» — спросил он, открыв свои ангельские глаза. — «Вторник». У меня родилась идея — отправиться в Сабанету, к Марии Ауксилиадоре. «Для чего? — задал он вопрос. — Благодарить или просить?» — «И то и другое». Бедняки всегда так: благодарят, надеясь затем что-нибудь сразу вымолить.
Сабанета в тот день оказалась унылой, лишенной благодати. Пустынная площадь: ни нагромождения автобусов, ни нашествия паломников. Столики с иконками и реликвиями Марии Ауксилиадоры без единого покупателя перед ними. Что случилось? Неужели этот непостоянный народ изменил и Деве тоже? Ради футбола? Может, он верит теперь только в рукотворные чудеса? Мы вошли в церковь, полупустую: немного стариков и старух небогатого вида, и ни одного наемника. Черт! И этого больше не будет, как не стало ничего! Я преклонялся перед Девой и обратился к ней: «Моя Мадонна, Мария Ауксилиадора, я любил тебя с детства: когда эти сукины дети покинут тебя насовсем, повернутся спиной, можешь на меня положиться, я всегда с тобой. Пока я жив, я буду приходить». За что благодарил Деву Алексис — то есть нет, Вильмар? Что просил у нее? Одежду, деньги, прибамбасы, мини-узи? Я решил сделать его счастливым в этот день, дать ему, во имя Девы, все, что он захочет.
Мы покинули Сабанету по старой дороге моего детства, и шли, шли, шли, и разговаривали, как в старые добрые времена. Вильмар поинтересовался, почему я, владелец фабрики, хожу пешком, как нищий. Я объяснил, что для меня самое большое оскорбление в жизни — кража моей машины, и потому я ее не приобретаю. В тысячу раз лучше ходить на своих двоих, чем трястись над машиной. Что касается фабрики, откуда такая странная идея? Зачем мне она? Давать работу беднякам? Никогда! Пусть об этом позаботится мама, которая их родила. Рабочие — эксплуататоры по отношению к хозяевам, бездельники и лентяи. Они хотят, чтобы кто-то другой работал, покупал станки, платил налоги, тушил пожары, пока они, эксплуатируемые, будут мордовать друг друга или объявлять забастовки (на самом деле — уезжать в отпуск). В жизни не видел, чтобы эти лодыри трудились: они целыми днями играют в футбол, или слушают футбол по радио, или читают по утрам футбольную страницу в «Коломбиано». Да, и еще организуют разные профсоюзы. А возвращаясь домой, эти выродки, усталые, измученные, изнуренные «работой», совокупляются, и в животах их жен поселяются дети, а в животах детей — глисты. Чтобы я эксплуатировал бедных? Только под страхом смерти! Мое предложение: покончить с борьбой классов путем изничтожения этой нечисти. Труженики, видите ли! Но когда лицо мое исказилось от гнева, мы подошли к «Бомбею», бензозаправке моего детства, она же забегаловка, и меня начали потихоньку обвевать сладостные воспоминания, словно легкий ветерок, влажный, освежающий, благодетельный, и гнев мой потух. Бензозаправка «Бомбей», чудо из чудес! Обычные колонки снаружи и забегаловка внутри — но какая! Здесь ночами, полными светляков и бабочек, при свете «Коулмена», разгоряченные водкой и политикой, либералы с консерваторами резали друг друга за идею. Что за идея, не знаю до сих пор, но это было чудо из чудес! Прилив ностальгии по прошлому, пережитому, перемечтанному размягчил мои чувства. И через руины сегодняшнего «Бомбея», пустой оболочки, на бахромчатом облаке, пронзающем затуманенное небо, я вернулся назад в детство, пока не стал совсем ребенком и пока не появилось солнце, и я увидел, как бегу вечером по этой дороге с моими братьями. Счастливые, беззаботные, полные бьющей фонтаном жизни, мы пробегали мимо «Бомбея», преследуя шар. Под неповоротливой иглой граммофона закрутился исцарапанный диск: «От меня ушла одна, а другая изменила, — все равно мне в жизни счастья нету. Кто меня уложит спать, поцелует, приласкает? Одинокий, я брожу по свету. Путь мой труден и далек, солнце гаснет понемногу и садится над землей нагретой». Глаза мои наполнились слезами, потому что в «Бомбее» для моего исцарапанного сердца всегда будет звучать эта «Тропинка любви», услышанная мной в первый раз тем вечером. И какая разница, что, возвращаясь с Алексисом по этой самой дороге, мы топили в Mope безнадежности нашу немыслимую любовь… Вильмар не смог бы этого понять и в это поверить. Что кто-то способен рыдать из-за того, что время проходит… «К черту «Бомбей» и воспоминания! — сказал я себе, вытирая слезы. — Хватит ностальгии! Пусть будет, что будет, даже если это — сегодняшняя бойня. Все лучше, чем смотреть назад!» Потом мы шли мимо Санта-Аниты, усадьбы моего детства, моих предков, от которой ничего не осталось. Ничего, ну просто ничего: ни дома, ни холма, на котором дом стоял. Его срыли и на ровном месте возвели так называемое урбанистическое чудо: домики, домики, домики для несчастных сукиных детей, чтобы те размножались дальше.
В Медельине я купил Вильмару вожделенные кроссовки и полный мужской арсенал: джинсы, рубашки, футболки, кепки, трусы, плавки, свитера и куртки на случай ледяного холода в нашем тропическом климате. Переходя от брюк к брюкам, от рубашки к рубашке, от магазина к магазину, мы исследовали с покорностью и настойчивостью (покорностью с моей стороны, настойчивостью — с его) все торговые центры и понемногу обнаружили именно то, что ему хотелось. Молодые парни так же любят покрасоваться, как женщины, а по части одежды еще более ненасытны. А еще иногда им приходит в голову повесить в ухо (не знаю только, в левое или правое) серьгу. Вильмар спросил, почему я не покупаю ничего себе. Я ответил, что из принципа не трачу деньги на одежду для себя самого: я уже неизлечим. Для похорон будет достаточно черного костюма у меня в шкафу. Он не слушал, бродил между полок, как лунатик, отыскивая нужную тряпку среди прочих тряпок. Вообразите кота, побывавшего в мешке фокусника и среди прочих сюрпризов нашедшего там счастье. Послание президенту и правительству: государство должно сосредоточиться на покупке одежды для молодежи, чтобы та не помышляла ни о деторождении, ни об убийстве. Футбола не-до-ста-точ-но.
Новые вещи Вильмара заполонили, забили три моих небольших шкафа, а мой черный костюм полинял, померк, сник перед их яркими красками. Вильмару немедленно захотелось поехать в центр — обновить купленное. Лучше бы мне оставаться дома, не рождаться на свет, потому что мы оказались в местах моих прогулок с Алексисом. Позади меня по улице Хунин шел какой-то тип и насвистывал. Ненавижу, страшно ненавижу, когда люди свистят. Я считаю это оскорблением лично в мой адрес, худшим, чем радио в такси. На каком основании человек присваивает священный язык птиц? Нет! Никогда! Я — борец за права животных. Так я и объяснил Вильмару, замедлив шаг, чтобы тот тип нас обогнал. Кто тянул меня за язык? Догнав, в свою очередь, мерзавца, Вильмар выхватил револьвер и пустил ему заряд свинца прямо в сердце. Эта свинья, решившая запеть соловьем, повалилась на землю, испустив свой свист в последний раз, и подохла, а Вильмар между тем скрылся в толпе. Когда покойник падал, у него распахнулась рубаха, оголив живот, и я увидел привешенный к ремню револьвер. Что ж! Это оружие послужит ему в другой жизни для убийства, как его свинские ноги — для ходьбы. Мертвые не убивают и не ходят: они проваливаются прямо в ад в свободном падении, словно булыжник. С невозмутимым видом человека, шествующего к мессе, я продолжил свой путь, но у меня зародилось подозрение, что этого типа я знал. Откуда? Кем он был? И тут меня озарило. Это налетчик — авенида Сан-Хуан, несколько месяцев тому назад, — убивший парня, чтобы завладеть его машиной. Благословен будь Сатана: он исправляет недостатки этого мира, до которых Бог не снисходит. Я обернулся проверить, он ли это в самом деле, но не смог: праздничный, ликующий круг любопытных сомкнулся вокруг тела, и протиснуться сквозь него не смог даже полицейский инспектор, приехавший на опознание. Чуть подальше я нашел радостного Вильмара: он лучился, широко улыбаясь от счастья, от блаженства. От блаженства, искрившегося в его зеленых глазах. Мой мальчик был посланцем Сатаны, наводившего порядок в мире из-за бессилия Бога. Человек ускользнул от своего создателя, как от Франкенштейна — сотворенное им чудовище.
Здесь нет невиновных. Виновны все. Невежество, видите ли, бедность, мы должны понять… Мы не должны ничего понимать. Если все имеет свое объяснение, значит, все имеет свое оправдание и мы покрываем преступников. А как же права человека? К чертям собачьим права человека! Это все попущение, разврат и сутенерство. Давайте порассуждаем: если в нашей стране нет виноватых, следовательно, виноват тот, кто наверху, тот Не Отвечающий Ни За Что, который развязал руки преступникам. Но кто же поднимет руку на него? Может быть, вы? Послушай, парсеро, не рассказывай сказок, они мне надоели. Все, что я пережил и видел, «под конец», как вы любите выражаться, искалечило мое сердце. Права человечков! Вот мой приговор: расстрел и морг. Единственная задача государства — подавлять и расстреливать. Все прочее — демагогия и демократия. Отменить право говорить, думать, работать, ездить по городу, устраивая давку в автобусах, черт возьми!
Мы ехали в автобусной давке: адская жара и мелодии по радио. И словно не хватало жары и радио, с нами рядом устроилась некая сеньора с двумя донельзя разнузданными детьми. Один, грудной, орал во всю глотку, буквально сочась яростью. Братик его крутился, вертелся, совал всюду руки. А что же мама? Она будто пребывала на луне, как ни в чем не бывало, демонстрируя преступное лицо Моны Лизы, ублюдочная женщина, убежденная в святости материнства, вместо того чтобы повесить обоих своих отпрысков. Разве это не есть откровенное пренебрежение к остальным пассажирам, полное отсутствие христианского милосердия? Почему ваш младенец ревет, сеньора? Потому что он живой? Я тоже живой, сеньора, и вынужден терпеть все это. Но до известного предела: если правда, что в этой жизни вечно притесняют невинных, то правда и то, что иногда последняя капля переполняет чашу. А когда чаша полна до самых краев и едва не переливается, Вильмар становится воплощением царя Ирода. И вот помазанник достает свою хлопушку, и три раза звучит гром. Бамм! Бамм! Бамм! Один раз для мамочки, и два — для ее недомерков. Кусочек свинца в материнское сердце, и по два — в теплые сердечки ангелочков. Две тысячи лет назад самозванец ускользнул из Египта, но теперь нет, великий царь уже ученый. «И не двигаться, суки, а то и вас пристрелю!» Именно такая, в точности, фраза — я слышал ее когда-то в момент атаки. Поэтому ни один пассажир не нашелся, что сказать, и фраза прозвучала ни для кого, на всякий случай. Так как шофер замешкался с открыванием двери для нас, то открыв ее, он тоже — бац! — стал покойничком. В игрушке еще оставалась пара пулек, на случай, если кому не понравится. Радио, никем не управляемое, наигрывало по памяти вальенато, гремевшие, как похоронные марши.
Это общество, склонное к снисходительности и попустительству, внушило детям, будто они — повелители мира и рождаются, наделенные сразу всеми правами. Колоссальное заблуждение. Повелитель только один, названный выше, и никто от рождения правами не наделен. Правом на существование в полном объеме пользуются одни старики. Дети же должны заслужить это право через собственное выживание.
Рассказывают, что незадолго до моего возвращения в Медельин по этому съехавшему с катушек городу слонялся сумасшедший, — он вкалывал в автобусах синильную кислоту беременным женщинам и их отпрыскам. Сумасшедший? Вы зовете этим словом святого? Несчастные! Дайте мне познакомиться с ним — и я вручу ему диплом, дающий право действительного членства в Ордене царя Ирода. Да, и комплект одноразовых шприцов, чтобы его пациенты не подцепили никакой инфекции.