Богоматерь убийц
Шрифт:
Тридцать три миллиона колумбийцев не поместятся ни в каком аду, даже в самом обширном. По одной причине: между ними должно сохраняться приличное расстояние, чтобы они друг друга не перестреляли. Метров так с пятьсот: можно различить человеческий силуэт. Посмотрите, какое скопление народу! Полтора миллиона в медельинских коммунах: они карабкаются по склонам холмов с ловкостью коз и размножаются со скоростью крыс. Затем они ползут к центру города, к Сабанете, к тому, что пока еще осталось от моего детства, сметая все на своем пути. «Даже собачьей конуры не оставят», как говорила моя бабка, правда, не о жителях коммун, а о своих тридцати внуках. Моя бабка не дожила до коммун и упокоилась с миром.
Мы вошли в храм, миновали Христа поверженного и оказались перед алтарем левого придела — алтарем Марии Ауксилиадоры, улыбчивой Девы с младенцем, плывущей по морю цветочных букетов, осыпанной звездами. Церковь была полна молодежи и стариков и — отметим особо — стриженных по-панковски подростков, которые творили молитву, исповедовались. Наемники. О чем они просят? В чем признаются? Сколько бы я выложил, чтобы узнать в точности
Слушайте, раз вы считаете себя добрыми католиками, так ответьте: в какой из церквей Медельина находится Сан-Педро-Клавер? Саграда Фамилия? Нет. Кармело? Нет. Росарио? Нет. Кальварио? Тоже нет. Где же тогда? В церкви Сан-Игнасио, левый придел. А как насчет образа блаженного из Коломбьер? Где он? Асунсьон? Виситасьон? Кристо-Рей? Хесус-Обреро? Нет, нет, нет и нет. Ни в одной из них: он тоже в Сан-Игнасио, в главном алтаре с восточной стороны. А знаете ли вы хотя бы, где образ святого Гаэтана? Запомните раз и навсегда, что они в церкви Сан-Каэтано, как образ святого Власия в Сан-Бласе, а святого Бернарда — в Сан-Бернардо. В Медельине сто пятьдесят церквей, но они плохо сосчитаны, совсем как кабаки, к тому же это без учета церквушек в коммунах, куда поднимается один мой Господь с вооруженной охраной, — и все медельинские церкви мне знакомы. Каждую из них я посещал в поисках Бога. Обычно они бывали закрыты, часы на фасадах перестали идти в самое разное время, как в квартире моего друга Хосе Антонио, где я встретился с Алексисом. Часы, словно мертвые сердца, без привычного «тик-так».
Пусть же знает Господь всевидящий, всеслышащий и всепонимающий, что в его главном прибежище, нашем кафедральном соборе, на задних скамейках продают мальчишек и трансвеститов, идет торговля оружием и наркотиками, и там вовсю дымят косяками. Поэтому когда церковь открыта, внутри всегда есть полицейский наряд. Проверьте и убедитесь сами. А где Христос? Яростный пуританин, вышвырнувший торговцев из храма? Крестная мука излечила его от ярости, и теперь он ничего не слышит, не чувствует. С благовонием ладана мешается запах марихуаны — он идет снаружи, а также изнутри. Эта смесь вызывает у тебя религиозные видения, и ты видишь или не видишь Бога. Зависит от тебя самого. Сто лет я не появлялся в соборе на празднике поминовения усопших — помолиться за Медельин и за его скорую смерть, но сейчас со мной Алексис, мой мальчик. Он больше не один, нас двое: единое целое, принявшее вид двух существ. Такова изобретенная мной теология Двуединого, в противоположность Триединому. Два существа, нужные друг другу, — это любовь, три — уже разврат.
На обратном пути, в парке Боливара, откуда к востоку уходит улица Хунин, у кирпичного торгового центра, выстроенного там, где века назад (в археологическом понимании) стояли два кабака моей молодости, «Метрополь» и «Майами», мы оказались свидетелями такой сцены: грязный, противный с виду малец канючил перед полицейским, сыпля ругательствами: «Зачем меня забрали, сифилитики?» Трое собравшихся вокруг зевак стали на его защиту. Это наши «защитники прав человека», вернее, прав преступника, которые вырастают невесть откуда — изображать из себя борцов за народ, тот самый народ, одобривший написанную верховным гомиком Конституцию. Я не знаю, за что его должны были забрать, и случилось ли это на самом деле, но слова мальчишки дышали ненавистью — так, как мне еще не доводилось слышать. «Сифилитики!» Ад, целиком забитый в не — большой динамитный заряд. «Если эта сука, — подумалось мне, — так ведет себя с полицией в семь лет, что будет, когда он подрастет? Вот кто меня подстрелит». Но нет — сеньора Смерть в тот день приготовила кое-что другое для этого созданьица. Полицейский — юное дипломированное существо, которых набирают, чтобы без оружия, со связанными (спасибо, парламентские крючкотворы) руками бросить на съедение львам, — не знал, что ответить, как повести себя. А рядом — трое разъяренных зевак, с кудахтаньем встающих на защиту любого хулиганья, надежно прикрытых трусливой храбростью толпы, якобы готовые отдать жизнь, если необходимо, но твердо знающие: страж порядка безоружен. И они все погибли: Ангел-Уничтожитель выхватил огненный меч, свою хлопушку, свою игрушку, свою железку — и поразил каждого в лоб, молниеносно. Троих? Без глупостей: четверых. Мальца тоже, как же иначе: не хватало, чтобы он вырос! Эту заразу тоже отметили пепельным крестом в нужном месте — и вылечили его раз и навсегда от тоски существования, которой у нас мучается столько народу. Без громогласных прозваний, без фамилии, с одним только именем, Алексис был тем самым Ангелом-Уничтожителем, снизошедшим в Медельин, дабы покончить со змеиным племенем. «Иди к начальству — посоветовал я несчастному растерянному юнцу, — и расскажи ему все, и пусть они на свежую голову решат, как было дело». И мы с Алексисом продолжили наш путь, и остановили первое попавшееся такси. «Что случилось?» — спросил бедный таксист, увидев сбежавшихся людей и машинально включая радио — послушать новости. «Ничего —
Из всех медельинских коммун северо-восточная — самая поразительная. Не знаю, почему я вбил себе это в голову. Возможно, из-за того, что самые красивые наемники — оттуда. Но я не собираюсь подниматься наверх и проверять лично. Если Смерть ищет меня, если она ко мне привязалась — пусть спускается вниз. «Привязалась» — так, как это происходит в коммунах. Мальчишка из коммун говорит: «Легавые ко мне привязались». Что значит «привязались»? Хотят затащить в постель? Нет, пристрелить. Привязанность в коммунах обратна той, что везде. Какой-нибудь болван-социолог — из тех, что отираются в «советах по поддержанию гражданского мира», — сделает вывод, что упадок общества влечет за собой упадок языка. Вздор! Язык — вот он, безумный по определению. А Смерть — неутомимая труженица. Она не знает отдыха. Рабочие дни: понедельник, вторник, среда, четверг, пятница, суббота, воскресенье, государственные праздники, дни между двумя праздниками, день отца, матери, дружбы, труда… Даже в день труда — никакого отдыха! Трудясь таким образом, с неподдельным рвением, она не создает новых рабочих мест, но уменьшает безработицу. А именно безработица, если верить танатологам, — главная причина разгула насилия. Скажем по-другому: чем больше мертвых, тем меньше мертвых. Смерть, госпожа моя, сеньора, сударыня, ты нужна здесь больше всех. И поэтому она бродит, свихнувшись, по Медельину, днем и ночью, и делает все, что в ее силах, соревнуясь в скорости с местными плодовитыми самками. Те продолжают рожать и от кормления грудью тупеют окончательно.
Коммуны, как я уже говорил, — нечто ужасающее. Но не думайте, что я знаком с ними только по чужим рассказам, по злобным слухам: дома, дома и дома, жуткие, жуткие, жуткие, упорно лепятся друг на друга, оглушая всех радиоприемниками, день и ночь, ночь и день: кто громче? Из каждого дома, из каждой комнаты рвутся вальенато и футбольные матчи, сальса и рок. Трещотки не затыкаются никогда. Как жило человечество до изобретения радио? Не знаю, но проклятый аппарат обратил рай земной в какой-то ад. В тот самый ад, о котором всегда говорится. Не котлы с кипятком и не раскаленные прутья: адская мука — это грохот. Грохот — преисподняя для душ.
Каждая коммуна состоит из нескольких кварталов, каждый квартал поделен между бандами: свора из пяти, десяти, пятнадцати парней, и там, где они помочились, никто не смеет пройти. Это и есть широко известный «раздел территорий» между шайками, решенный однажды в Сабанете. По его условиям, парень из одного квартала не должен появляться на улицах другого. Такое событие стало бы нестерпимым нарушением права собственности, а это право у нас священно. Пока… пока в нашей стране Сердца Иисусова кто-то убивает или дает убить себя за пару кроссовок. Из-за пары вонючих кроссовок мы охотно пытаемся выяснить, чем пахнет вечность. Я утверждаю, что ничем. Но вернемся к коммунам, поднимемся туда, наверх, осмотримся. Изо всех щелей за нами подглядывают невидимые глаза: кто мы? чего хотим? зачем пришли? Завербованные наемники или вербовщики наемников? С улиц все сметено бандами, там и сям в укромных уголках заключаются сделки: продают бутылку волки или, скажем, самогона с бесплатным приложением — четыре банана, четыре маниоки, несколько гнилых лимонов. Колумбийские лимоны, задушенные плесенью, — стыд и позор. Никогда в нашей стране не будет приличных лимонов. Приличного кино тоже: у операторов немедленно воруют камеры. А если бы вдруг… какой фильм можно снять о Колумбии и о вечности — и сразу заполучить каннскую золотую ветвь! По крутым улочкам, по бетонным ступенькам, что взбираются медленно, тяжело, с одышкой к самому небу — не нашему небу — уступ за уступом, врезанные в желтый, выжженный склон холма — в глину, из коей Бог создал человека, свою игрушку, вверх, теряясь в лабиринте улочек и ненависти, пытаясь постичь непостижимое, пытаясь размотать запутанный клубок злопамятства и старых счетов — от отца к сыну, от брата к брату, точно корь, — что сказать о таком фильме? Что, что. Что никогда мы не снимем эту прекрасную и скорбную картину. Это сон, а сон остается всего лишь сном. K тому же в Медельине кино и литература совсем уж не процветают. Как-нибудь, неожиданно для нас самих, мы отправимся в морг проверить все, сосчитать трупы, прибавить их число к длиннейшему списку, составленному Смертью, моей госпожой, единственной царицей этого мира. Да, сеньор. Беспощадная война, война на смерть, не оставляющая раненых, потому что в конце концов нам возвращают оплаченные счета. Нет, сеньор.
Некогда, в эпоху дождей, по холмам спускались, спотыкаясь и скользя; тогда не существовало улиц, но проход всюду был свободен. В момент своего появления то были, как говорится, «кварталы открытых дверей». Сейчас нет. Войны между бандами похожи на браки: квартал на квартал, стенка на стенку. Смерть влечет за собой смерть и ненависть влечет ненависть. Так кошка, пытаясь поймать собственный хвост, кружит и кружит на месте. Череда насилия, которую не останавливают покойники… Наоборот: удлиняют. Говорят, что в коммунах судьба живых находится в руках мертвецов. Ненависть, как и бедность, напоминает зыбучие пески: чем больше барахтаешься, тем больше увязаешь.
Как можно убить — или дать убить себя — за пару кроссовок? — спросите вы, как иностранец. Не за кроссовки, mon cher ami[9]: за справедливость, в которую все мы верим. Тот, кого обворовали, считает это несправедливым — ведь он заплатил за вещь. А тот, кто ворует, считает несправедливым, если он эту вещь не получит. От террасы к террасе несется оглушительный лай: «Мы лучше вас!» С этих террас — смотровых площадок — можно обозревать Медельин. Он и вправду прекрасен. Сверху и снизу, с одной стороны и с другой, совсем как Алексис, мой мальчик. Откуда ни смотри.