Богоматерь убийц
Шрифт:
Так или не так, настал следующий день, обычный день с убийствами. Ни следа бурной ночи. Утренний свет сиял с невинным, лицемерным, лживым видом. Мы пошли покупать холодильник маме Вильмара, а на обратном пути он предложил пройти через «Версаль» — взять пирожных. Тех «славных» пирожных, которые пекла моя бабушка, — их не найти даже в Вене. Делаются они так: слоеное тесто оставляют подходить звездной ночью, под открытым небом, а наутро ставят в духовку, положив внутрь мякоть гуайявы. Немного, потому что иначе, по словам бабушки, пирожное станет приторным. Мы прошли через парк, затем по Хунину и наконец поравнялись с «Версалем». У входа мы столкнулись с Ла-Плагой. «Плагита, как здорово! — воскликнул я. — А я-то думал, ты уже умер…» Нет, пока еще нет, последнее время ему везет. «А как твой малыш?». Он вот-вот должен родиться, девять месяцев уже прошло. «Девять месяцев? Куча времени! У меня за девять месяцев готов роман». Вильмар зашел внутрь — покупать пирожные, а я остался на улице, беседуя с Ла-Плагой. Тот упрекнул меня — зачем я разгуливаю с убийцей Алексиса? «Что ты, совсем сдурел? Это же Вильмар, а Алексиса убил Лагуна Асуль». — «Вильмар и есть Лагуна Асуль», — ответил он. На мгновение сердце мое остановилось. Да, конечно, я знал это, я это чувствовал с первого же момента, когда мы столкнулись там, на Паласе, близ Маракайбо. «Почему его зовут так подурацки?» —
Я велел ему подождать снаружи, пока я буду в церкви. Лампады Христа Поверженного отчаянно мигали, вознося к небу мою просьбу, мою мольбу: Господи, укажи, как это сделать! Выйдя наружу, я уже знал, как. Вильмар ждал меня во дворе, между лотерейных столиков и нищих. Он подошел ко мне. Я сказал, что мы заночуем в каком-нибудь мотеле неподалеку. Он спросил, почему. Из суеверия, ответил я: если я проведу эту ночь дома, меня убьют. И поскольку в Медельине это предчувствие может охватить кого угодно, где угодно и когда угодно, — он понял. Я привел неотразимый довод, не требующий других. Когда мы брели по парку, то вспугнули стаю голубей, и во мне пробудилось воспоминание. Я вспомнил тот день, когда я пришел в эту церковь просить за себя и оплакивать моего мальчика, Алексиса, единственного. Равнодушный к голубям, безразличный ко всему, далекий от людских бедствий, на пьедестале стоял Педро Хусто Беррио, старик губернатор, управлявший Антиохией невероятно долго — целых четыре года: рекорд, достойный книги Гиннеса. Средний срок не превышает нескольких месяцев: всех губят грабеж казны и бюрократическое рвение. Рядом с монументом возвышалась идиотская в своей огромности эстакада неоконченного метро, дававшая приют нищим и карманникам. Постройку метро начали много лет назад, но так и не закончили, изуродовав Антиохию и расхитив отпущенные деньги. И правильно: в противном случае деньги расхитил бы кто-то другой. А кому не нравится безнаказанность, пусть идет мимо, закрыв глаза и зажав нос. Одни крадут, других обкрадывают, одни убивают, других убивают, все путем. Все как нельзя более нормально. Жизнь в Медельине идет своим чередом. Как-нибудь все достроят, над моим городом по гладким рельсам, словно на крыльях, заскользит надземный поезд, перевозя людей — все больше и больше и больше. А меня уже не будет, чтобы задать вопрос: куда вы спешите, человекокрысы? Кто может похвастаться тем, что непременно возвратится? Одни птицы…
Мы сняли номер в мотеле без регистрации, как здесь принято. Это не Европа, где права человека попираются на каждом шагу, и в любом отеле нагло спрашивают удостоверение личности, совершенно безосновательно предполагая, будто человек — прирожденный преступник. У нас не так: доверие между людьми пока еще не поколеблено. Кроме того, наши мотели — пристанище для шлюх, а они и те, кто с ними приходит, не имеют никаких удостоверений. Словно человек-невидимка, без всяких удостоверений мы прошли мимо приемной стойки, добрались до номера, разделись, прижались друг к другу, и он заснул, а я не спал, размышляя о попрании прав человека в Европе и об упорном молчании папы римского… Револьвер — свой револьвер — он положил, как всегда, поверх одежды. Такая привычка. А я — я попросту протяну руку, как советовал Поверженный, возьму оружие, положу ему на голову подушку и выстрелю, и хорошо, если этот выстрел услышит сука, зачавшая его. А потом я совершенно спокойно удалюсь, точно так же, как пришел, на своих двоих… Так текло время: я лежал неподвижно, он спал, и револьвер не прилетал ко мне по воздуху, и моя рука не дотягивалась до него. Затем я понял, что смертельно устал, что к черту честь, что безнаказанность и наказание для меня одинаково неважны, и что месть — бремя слишком тяжелое для моих лет.
Когда в окно проникли первые лучи, я приоткрыл глаза и спросил: «Зачем ты убил Алексиса?» — «Потому что он убил моего брата», — ответил тот, протирая глаза и потягиваясь. Мы оба встали, умылись, оделись и вышли на улицу. Когда я расплачивался, нам предложили по чашке кофе — или «чернил», как выражаются в этой дурацкой стране.
Пока мы ждали какого-нибудь такси, я рассказал, что в день убийства Алексиса я был вместе с ним. Да, он знает, он запомнил меня с того дня. «Значит, с той самой первой ночи в моей квартире ты мог меня убить в любую секунду?» Он засмеялся и сказал, что если в этом мире он кого-то не может убить, так это меня. Мне подумалось: а ведь он совсем как я, мы оба на все машем рукой и все прощаем. Я спросил, кто сидел за рулем мотоцикла, с которого стреляли в Алексиса. Оказалось, того парня убили на следующий день. Все-таки, кто это был, — настаивал я. Вильмар отвечал, что не знает, что они были едва знакомы…
Не знаю, сколько смертей имелось на совести Алексиса ко времени нашего знакомства (если имелось), но я тут ни при чем. И с этим мальчиком, с Вильмаром, то же самое: я тут ни при чем. А о тех, которые лежат на их и моей совести, вы уже знаете. Я заявил Вильмару, что, по-моему, в Медельине больше нечего делать, что из этого города ничего не выжать, что надо убираться. Куда? Куда глаза глядят. Мир не заканчивается здесь, он велик. Что же касается человечества, то оно повсюду одно и то же: то же дерьмо, только в другом виде. Он согласился. Ему надо было только зайти к себе — попрощаться с мамой и убедиться, что холодильник действительно привезли, и еще зайти ко мне и забрать одежду. Забудь об одежде и холодильнике, сказал я, мы уезжаем прямо сейчас, а маме ты пошлешь открытку: почта — такая изумительная вещь, что доставит ее даже во Франсию. Нет, возразил он, это не во Франсии, а в Санта-Крусе, но ни туда, ни туда почтальоны не приезжают: их обязательно «завалят», «замочат». Это он усвоил хорошо: только Смерти гарантировано свободное передвижение по коммунам. Мы расстались. Я направился домой, ждать его возвращения, а он — в сторону коммун. Прощание навсегда: на этом свете больше не увидимся. Утром позвонили из амфитеатра и попросили опознать человека, в кармане которого нашли мой номер телефона.
Амфитеатром у нас называют морг, и нет ни одного таксиста, вообще ни одного христианина
Народ толпился снаружи, у ограды. Я проследовал мимо охранников, обретая свою подлинную сущность человека-невидимки, и вошел в холл. Над плачем живых и молчанием мертвых царил бешеный стук пишущих машинок: то была официальная Колумбия, охваченная бюрократической горячкой, погруженная в бумажную волокиту, занятая регистрацией и вскрытием трупов, прилежная, усердная, трудолюбивая, с непобедимой душой канцелярской крысы. Мои глаза невидимки задержались на одном из официальных актов, лежавшем на столе: «С погибшего, судя по всему, сняли обувь, однако кем и при каких обстоятельствах это было совершено, выяснить не удалось». Затем шли фразы про ранение полой вены и остановку сердца под воздействием гиповолемического шока, вызванного проникновением колющего оружия. Язык этого документа меня восхитил. Четкие формулировки, уверенный стиль… Судьи и судебные секретари — лучшие из колумбийских литераторов, и нет романа более захватывающего, чем тома следственного дела.
Тем, кто заходил с улицы, показывали альбом фотографий еще теплых покойников: крупный план, не хуже, чем в Голливуде. Если находился кто-то, похожий на пропавшего без вести, то посетителя вели в следующий зал — опознать все того же пропавшего без вести. Невидимка спокойно проследовал туда. Это было высокое, просторное помещение, где проводилось вскрытие: около тридцати столов, и на каждом — отбывающий в последний путь. На каждом, на каждом, на каждом, и почти везде — молодые. То есть те, кто недавно был молодым. Теперь это были трупы, инертная материя. Голые, разделанные, точно свиные туши, с удаленными мозгами — для анализа. В телах не осталось ничего, чем могли бы поживиться черви. Невидимка ясно осознал, что все эти сердца, почки, печенки, легкие будут свалены в одну яму. Здесь оставались — для узнавания и утешения тех, кто оделся в траур, а также в целях процветания похоронной индустрии, — пустые оболочки, наскоро и неумело зашитые на груди и на животе. У некоторых на ноге имелась бирка — свидетельство об опознании трупа. Однако не у всех: Колумбия никогда не проявляла последовательности в таких делах, она непоследовательна, непредсказуема, безрассудна, беспорядочна, бездумна‚ безумна… Человек-невидимка проводил смотр покойников. Три вещи в особенности бросились ему в глаза у трупов, лишенных сердца — оно могло бы однажды вновь ощутить в себе ненависть: голова (у некоторых — со взъерошенными волосами), избавленная от чувств, в том числе злобных; причинное место — бесполезное, свисающее с бесстыдным и дурацким видом, неспособное больше осеменять и причинять зло; ноги, которые никогда никого никуда не принесут. Затем он заметил, что над ногами одного из мертвецов возвышается еще одна нога, совсем маленькая, вздымающаяся вертикально, словно крест, — нога новорожденного, попавшего на разделочный стол. На мгновение невидимке показалось, что труп взрослого принадлежал матери ребенка, которой сделали кесарево сечение, потому что живот у трупа тоже был разворочен. Но нет — то был еще один мужчина, а ребенка положили сверху просто потому, что не оказалось свободного стола. Невидимка вспомнил про сочетания магических предметов, мечту сюрреалистов: зонтик на разделочном столе, например. Болваны, эти сюрреалисты! Они проходили по миру, честные и чистые, не понимая ничего ни в жизни, ни в сюрреализме. Несчастный сюрреализм разбился вдребезги о колумбийскую действительность.
А потом на одном из столов я увидел его — одно из неподвижных тел. Несовместимо с жизнью. Здесь лежал он, Вильмар, мой мальчик, мое единственное дитя. Я подошел ближе. Глаза его были открыты. Как ни старались, закрыть их не смогли, и теперь он глядел, не глядя, — прямо в вечность. Я заглянул на миг в эти зеленые глаза и увидел, как там, в глубокой пустоте, отразилось нескончаемое, немыслимое, невообразимое злодейство Бога.
К ноге был привязан акт опознания трупа. Я пробежал документ. Ничего особенного. Он ехал в набитом автобусе, в него выстрелили сквозь стекло с мотоцикла. Когда агент налоговой службы прибыл к автобусу, чтобы произвести опознание, то нашел только водителя: остальные пошли смотреть футбол, жрать, трахаться, рожать еще больше детей. Водитель ничего не видел и не слышал, он делал свое дело. В акте говорилось, что в кармане убитого нашли номер телефона — мой номер, и позвонили мне. Чтобы не наводить полицию на ложный след, заставив подозревать меня, я достал авторучку и густо замазал номер. Посмотрим, достаточно ли компетентны колумбийские криминалисты, чтобы прочесть тщательно зачеркнутые цифры.
Вначале оттенок, присущий трупам, навел человека-невидимку на мысль, что их замораживают. Оказалось, нет. Нет. Этот оттенок был окраской смерти, делающий всех похожими на раскрашенных деревянных святых, — только цвета были неяркими, от опалового до алебастрового. Замораживали только неопознанные трупы — их отправляли в холодильник голыми, подвешенными за крюки, словно свиные туши, на три месяца. И если после этого срока покойник оставался невостребованным, его хоронили за счет государства. Вот вам колумбийское государство, проникнутое милосердием. Когда невидимка вышел оттуда, он досконально разбирался в этих делах. Последнее, что он увидел, — труп, ничком лежавший на столе: из головы на пол капала кровь, и там же, на полу, валялись брюки, рубашка, обувь, снятые с мертвеца. Прожужжала муха, прилетевшая на свежий запах Смерти.
Выходя, я миновал скопище живых мертвецов, ожидавших снаружи. Мне пришли на ум слова Евангелия — сколько живу на свете, ни разу ни от кого их не слышал: «Предоставь мертвым хоронить своих мертвецов». Окруженный живыми мертвецами, шагая непонятно куда, думая неизвестно о чем, я вышел на автостраду. Живые мертвецы болтали между собой. Над автострадой высился пешеходный мостик. Я поднялся по ступенькам. Подо мной проносились разъяренные машины, сбитые в плотную кучу, управляемые идиотами, верившими, будто они живые, — но я знал, что это не так. Грифы, цари Медельина, парили над городом в чистом небе, делая плавные круги, — все уже и уже, все ниже и ниже. Именно так они снижаются — осторожно, постепенно, направляясь к своей законной добыче, в то время как чистюля-человек хочет отдать ее могильным червям! По-моему, лучше быть брошенным великолепной птице, бороздящей небесный простор, чем удушливому червяку. Ладно, сказал я себе… Я спустился с мостика и наткнулся на гигантскую постройку, незнакомую мне. То был междугородный автовокзал, где толпились живые мертвецы, мои земляки, торопливые, серьезные, озабоченные, словно спешили на встречу с президентом или министром, или еще с кем. Они садились в автобусы, вылезали из автобусов, нагруженные детьми и сумками, твердо зная, откуда прибыли и куда направляются. Я не знал ничего такого и не тащил с собой ничего. Несчастные существа, вырванные зачем-то из пустоты и вброшенные в водоворот времени. Лишь на несколько безумных, тупых мгновений… Что ж, парсеро, здесь мы расстаемся. Спасибо за компанию, отправляйся своим путем, а я отправлюсь своим, в одном из этих автобусов — везите меня куда угодно.