Боль
Шрифт:
– Черта с два! Если я и думаю о чем-то, то только о Нинке.
Одним она казалась удивительно красивой, другим просто удивительной, третьим странной и необычной, но во всех случаях зеркала души поворачивались к ней в тревожном ожидании света.
Нинка - Голоногая Погонщица Утренних Зорь, Зерно Неземного Цветка Колокольчика, Оруженосец Рассветов - такими и еще более глупыми именами называл Нинку ее отец-выдвиженец.
Нинкина красота была зачата силой его мечты. Мечтательные выдвиженцы, наверно, затем и бывают, чтобы умирать раньше срока, теряя дыхание под все тяжелеющим грузом общепринятостей. Сколько безысходности
Нинкин отец мечтал объяснить ближнему суть рассветов, простоты, бескорыстия и любви, свободной от суесловия. Над ним посмеивались, его стеснялись. И в конце концов он вынужден был все это объяснять ребятам, благодаря их за интерес и понимание конфетами, пряниками и песней "Орленок, орленок, взлети выше солнца..."
Ухмылки, прищуры, намеки, азбука пальцев, на которой слово "поэт" и слово "ненормальный" - синонимы, раздавили его. Но его жена, такая не утренняя, такая не похожая на его мечтания, а похожая на раздутый мешок, вместилище визга, все же родила ему Нинку, смотрящую по сторонам сиреневыми глазами.
Нинка была перепачкана в чернилах и красках, ее ноги в ссадинах и царапинах. Щеки всегда шершавые. Кос Нинка не носила, зато носила в кармане гребешок - челка у нее была толщиной в два пальца - волосы чистые-чистые, даже когда на них налипали смола, вар или пластилин.
Нинка была на три года младше Васьки. Она брала его за руку и рядом с ним шла. И через какое-то короткое время Ваське начинало казаться, что не он ведет Нинку, а она его, и не просто по знакомой улице, мимо знакомых домов и витрин, а в какое-то неведомое пространство, в мир, где все друг друга нашли.
Когда Васька Егоров шел от Мани домой и сползал в зловонные овраги досады и раздражения, понося дурными словами то Маню Берг, то Оноре Скворцова, то себя самого, то всех троих вместе, он почувствовал вдруг чьи-то теплые тонкие пальцы. Он опустил глаза - две девочки держали его за руки, было у них одно лицо, и один голос, и одно выражение отваги в глазах.
– Почему ты сегодня не поешь?
– спросили они.
– У тебя горе?
– Нет, - ответил он девочкам.
– У меня нет горя. У меня оказывается, ничего нет.
– Он часто пел на ходу, иногда запевал в транспорте, и его одергивали.
– Почему вы разгуливаете?
– спросил он.
– Почему не спите?
– Еще вон как светло, - сказали девочки.
– И мамы нет дома. Она нам ключ дала.
– Одна из них вытащила ключ, висевший у нее на шее, как крест.
– Разве можно показывать ключи незнакомым людям?
– строго сказал Васька.
Девочки засмеялись, запрыгали, держась за его руки.
– Но ты же знакомый. Мы тебя каждый день видим, когда ты идешь-поешь. Иногда мы рядом с тобой идем, но ты нас не замечаешь - у тебя шаг длинный.
– Теперь обязательно буду замечать.
– Васька присел на корточки и поцеловал их обеих в шершавые щеки.
– Бегите домой, - сказал он.
– И я побегу.
Он бежал легко. Со смехом перепрыгивал дома. И никак не мог попасть в свою парадную - бился головой о притолоку.
"Маня, Маня, ты все правильно сделала. Если уж балаган, то балаган, и я в твоем балагане - рыжий".
Васька лежал на кровати поверх одеяла, укрытый шинелью, - он потому понял, что на кровати, что разутый;
Внезапно и непонятно, словно ее произнесли шепотом, возникла мысль, что он, израненный, приходит в себя в немецком кирпичном доме, что рядом с ним взведенный автомат, что, невзирая на галлюцинации и прочее, он должен встать и действовать по обстановке. Васька осторожно стянул с лица ворот шинели. На грязном полу в солнечном пятне раздавленные окурки, бутылка. На стуле "Богатыри". И надо всем этим он, Васька, разложенный по частям на белом сверкающем верстаке.
Васька мотнул легонько головой. Тут же заболело, запульсировало все: пальцы ног, мышцы спины, грудь, щеки, язык. Васька глотал слюну, как умирающий варан, наверно, глотает песок пустыни, и, как в песок пустыни, погружался во мрак самоуничижения и никомуненужности.
Опять пошли взрывы. Васька воспринял их как жизнь. Они молотили, молотили, и его разобранное тело содрогалось и корчилось на белом верстаке, сочленяясь. И нужно было, непременно было нужно выжить. Уже не существующий, он выбирался на свет. Задыхаясь, переходил границу из мрака в бытие.
Снаряды рвались и рвались.
Разведчики редкой цепью, вся рота, лежали близко к немецким окопам. Они подползли сюда ночью, до начала артподготовки. В окопах ворошился, перемалывался серый песок. Воздух гудел и выл, как в трубе громадной печи, и варево в этой печи пузырилось, лопалось, взмывало к печному своду, и переворачивался, переворачивался блин рассветного низкого солнца, и в нем прогорали дыры.
Каждый старался сжаться в комок - исчезнуть. Каждый думал: а вдруг! до них долетали осколки и камни, - вдруг наводчик уже ошибся и снаряды лягут к ним в изголовье.
Задача разведчиков была простенькая. Без промедления, не страшась, в 6.00 - а именно в этот час кончится артподготовка - ворваться в окопы противника, чтобы ликвидировать все, что там осталось живого, способного держать фаустпатроны, поскольку уже шли танки. Танки должны были пройти здесь без потерь и задержек.
Так оно и было, только не было в окопах ни фаустников, никого - на этом участке было сосредоточено артиллерии на квадратном километре, как он узнал потом, чуть меньше, чем при штурме Берлина. Танки шли на большой скорости. А Васька Егоров со своими ребятами выкапывал из легкого серого песка обезумевших красноглазых немецких солдат. Они медленно и как бы неохотно приходили в себя, слизывали песок с прокушенных губ и со слезами, как сомнамбулы, принимались кружиться или падали и ползли куда-то на четвереньках. А Васька разгребал песок там, где он шевелился, чтобы помочь раздавленному, расчлененному существу.
Медленно, через силу и через боль, Васька спустил ноги с кровати, встал и пошел в кухню. Там он долго пил. Потом его вырвало, и он сразу замерз. Залезая под шинель, трясясь и стуча зубами, он уже был живым.
Если бы он не пошел на эти дурацкие подготовительные курсы, а пошел на завод сборщиком или в торговый флот матросом, ну, куда-нибудь пошел бы - в замечательную организацию, реставрирующую Эрмитаж, наконец, - лишь бы туда, где дело, где зевать некогда и некогда складывать пустые часы в пустые тетради.