Болезнь
Шрифт:
Сунувшись к Войлошникову и резонно поговорив с ним, Селифан добился отмены распоряжения. Но тут же и устроил себе новое дело: завел вооруженную силу.
Болталась по Варнацку бездомовщина — некудышные мужики и парни, плохие охотники, сами за зверем, за пушниной не ходившие, а все больше возле тунгусов околачившиеся: по варнацкому, немачившие, в пай к тунгусам без всяких затрат влезавшие. Бродили они сонные, бездельные по Варнацку от одного праздника к другому, от Николы зимнего до Сретенья, от Покрова до Петрова дня. В эти
Набрал таких мужиков Селифан, справил им вооружение, себе подчинил. И создал свою армию, свою полицию: шесть забулдыг под ружье поставил.
Шесть лодырей с ружьями за плечами каждое утро сходились к избе Селифана, который жил у старухи-бобылки. Они обтаптывались, обтряхивались у порога, вваливались в куть, простуженно кашляли, сморкались и лениво спрашивали:
— Каки твои, Селифан Петрович, распоряженья будут?
Селифан Петрович важничал, медлил с ответом. Старался показать, что занят и, выдержав так, истомив свою армию, давал, наконец, им наряд на день.
Бродили вооруженные по Варнацку, дежурили возле избы, где томился бездельною тоскою поручик, заходили отогреваться к соседям, попадали в обеденное время — садились вместе с хозяевами за стол, болтались возле баб.
А Селифаново сердце согревалось радостью: он вкушал сознание власти...
13.
Поручик валялся на постели, выбегал ненадолго на мороз, писал. Но писать уже надоело: не горазд был Канабеевский умствовать, фантазировать и вести беседу с самим собою. Скоро исписанная стопка беспризорно валялась на шатком столике под божничкой и пыль оседала на ней тонким налетом.
Селифан приходил, почтительно останавливался у порога и вожделенно глядел издали на исписанные листки. Однажды он не выдержал.
— Ваше благородье! — заминаясь сказал он. — Ежели бы теперь приказец какой!..
— Чего тебе? — колыхнулся вяло на постели поручик. — Еще что придумал?..
— Приказ, так я полагаю, следовает объявить какой ни на есть... Для поддержки дисциплины в народе. А то видят — начальство и тому подобное, а, между прочим, строгостей и, скажем, утеснения никакого...
Канабеевский поправил подушку, подтянулся телом вверх, полусел на постели.
— Ну-у?.. — оживился он и насмешливо уставился на Потапова.
Тот осмелел, почувствовал заинтересованность поручика.
— Тут запустение большое, ваше благородье... Застой... Тунгусишки два года, а кои и больше, податя не носили, ясак по-ихнему. Объявить бы, пущай несут...
— Ясак?..
— Податя. Пушниной. Раньше в Якутск увозили. Все едино, у тунгусишек в чумах залеживается. Торговых нету, менять не на что... Приказать бы, вашблагородье, нанесли бы. Когда и сгодилось бы. А?
— Пушнина, говоришь? — сунулся поручик ближе к краю постели, к Селифану. — А соболей много?
— Соболь есть. Больше все, конечно, белка, гарнок. Еще лиса бывает сиводушка, чернобурая, огневка... замечательная бывает лиса!
Канабеевский спустил ноги на пол и застегнул ворот рубашки.
— Брать соболями и этими... чернобурыми, сиводушками!.. Тащи сюда стол!
Селифан засуетился, заскрипел столом, придвинул его к поручику. Он ожил, повеселел, стал сразу развязней, смелее.
— Пошто одними соболями, да лисицей, вашблагородье!? Белка — она тоже свою цену имеет, ежли в большой партии. Пишите: всякой пушниной в два раза превыше супротив прежней раскладки.
— А много это выйдет? — наморщил лоб Канабеевский.
— Порядочно!..
— Ну, ладно, ты принеси мне потом прежние списки — остались, наверное — посмотрю...
Канабеевский вытянул из неисписанной пачки листок бумаги, повертел притупившийся карандаш и написал:
Селифан сбоку, через руку поручика следил за прыгающими буквами, жевал губами и всей душою помогал Канабеевскому в его работе. Он подхватил размашисто подписанный поручиком приказ, оглядел его и вздохнул.
— Ты чего? — спросил Канабеевский.
— Да вот, скорблю: печати нету подходящей...
— Не беда!.. Тащи старую. Старой обойдемся!..
— Верно!.. Все едино...
Складывая тщательно исписанный листок, Селифан широко улыбнулся и мотнул головой.
Канабеевский заметил это и нахмурился.
— Ну, ступай! — сердито сказал он. — Устал я...
14.
Четвертый день Соболька, любимая черная сука Макара Иннокентьевича с вечера начинала беспричинно выть. Четвертый вечер Устинья Николаевна темнела, услышав этот вой, и опасливо ругала собаку:
— У, неиздашна кака падина! Чего ты воешь на свою голову?!.
Собольку выгоняли в сени, она жалась у двери, скулила, скреблась — и выла. Жалостно, надрывно.
Соседи слушали этот вой и говорили:
— На чью это, осподи, голову Макарова собака беду ворожит?..
И вспоминали всякие беды и напасти, которые так же вот начинались с надрывного собачьего вою.
Канабеевский, услыхав впервые этот вой, пришел к волненье, позвал Устинью Николаевну и приказал унять собаку:
— Не кормите вы ее, что ли? — бурчал он.
— Как же не кормим!? — обиделась Устинья Николаевна. — У нас собаки сытые. Это Соболька скулит. Уж не знай, кака причина...
На второй день, заслышав вой, поручик застучал, затопал ногами. На третий — схватил свой наган, выбежал на хозяйскую половину, освирепел, кричит: