Большаки на рассвете
Шрифт:
— Поэтому-то ты и хочешь теперь взвалить ее на меня.
— Теперь все по-другому, все общее, никакой работы тебе делать не надо, ты начальник, разъезжаешь себе верхом на лошади и посвистываешь.
Криступас начинает хохотать.
— Начальник, говоришь? Был!.. Был десятником, был прорабом на стройке… Я ведь… — и, порывшись во внутреннем кармане пиджака, Криступас достает какой-то документ и протягивает брату. — Но ты смотри, об этом никому.
— Теперь тебе самое время наверстать, рассчитаться.
— Мне? Рассчитаться? За что? Никакой вины за мной нет. Дорога моя была прямая, как струна, — говорит
— Ну чего ты все в город рвешься? Пожил там — хватит. Побудь теперь среди своих. Все здесь свои, все, с кем ты вместе рос…
— Нет, нет, ничего я здесь не узнаю. Только реку, поля…
— Говоришь, как малое дитя.
Некоторое время братья сидят молча.
Криступас только теперь отрывает взгляд от реки; его вдруг охватывает такое чувство, будто они снова молоды. Положили косы, сели, пахнет сеном, стрекочут кузнечики. Тело томит легкая приятная усталость. Только черемухи, которая так расцветает по весне, нет — на ее месте прогнившие пни.
Потом, похоже, начинается дождь: он хлещет по листьям деревьев, по воде, по калужнице, пузырьки прыгают, лопаются, разлетаясь брызгами. Такой ливень длится долго, он льет сутки, недели напролет, и пастухам не остается ничего другого, как прятаться под деревьями или в сторожке, вырезать свистульки или сбивать «масло» из тычинок водяной лилии. Так под кровлей из склонившихся верб сиживал здесь когда-то в проливной дождь Криступас, так теперь здесь порой сидит Юзукас, который пасет корову или лошадь, — что-то вырезает, смотрит в воду. Еще долго здесь под кронами будет сидеть в ливень мальчик и что-то вырезать из дерева. Все трое видят теперь одно и то же: вязкий лоскуток топи, испещренный следами копыт и босых ног. За спинами рыбаков в аире вдруг раздается какой-то шелест, кто-то плюхается в воду.
— Выдра, — ворчит Казимерас.
— Водились они тут и раньше.
— Только бы в сеть не угодила.
— Помнишь, однажды у меня меж ног шмыгнула, — говорит Криступас.
— Не в заводи ли Визгирдаса мы тогда рыбалили?
— Я тоже… когда на удочку ловил, видел, — говорит Юзукас.
Все стоят на берегу, смотрят на глубокую нору, у которой бурлит вода.
— А это правда, что угри горох едят?
— Едят, сынок.
— Иду я однажды по росистой траве… — начинает рассказывать Казимерас.
Потом они вытягивают сеть, вытряхивают листву, вытаскивают застрявшие щепки… Окунек, которого Казимерас никак не мог выудить своими мокрыми руками, снова портит ему настроение.
Криступас велит Юзукасу развести костерок. Чуть согревшись у огня, Казимерас встает — пойду, мол, домой.
— Что поделаешь, — говорит он. — Не хочешь — не надо. Обойдемся и без тебя. Когда спохватишься, будет поздно.
— Чего ты меня учишь, думаешь, не понимаю? Стоит вам пошевелиться — я уже все вижу. Да и так ясно: в потемках ты, брат, бродишь!
— Я?!
— Ты. Такой уж ты уродился.
— Гром тебя разрази! Надо же — сказать мне такое в лицо! Я совсем не понимаю, что у тебя на уме. Дурак ты! Дурак последний.
— Вон! — Криступас хватает сеть, которую Казимерас хотел было забрать.
— Может,
— Да подавись ты своей сетью! Все вы подавитесь.
Летят искры, потрескивает огонь, дует легкий ветерок, и вместе с ним сюда долетает шум ужпялькяйской березовой рощи, который изредка заглушается гудом высокого леса.
— Не унывай, сынок, — Криступас гладит Юзукаса по голове. — Что поделаешь, не унывай.
Юзукас сидит, обхватив обеими руками исцарапанные коленки, подавшись вперед, и смотрит, как пламя жадно пожирает собранные им хворостинки. Взгляд мальчугана печален и глубок. А Криступас снова поглядывает на воду. Глаза у него бесцветные, как небо, умытое ливнями: лицо заросшее, со впалыми щеками, белое как мел — он еще не успел прийти в себя после выстрела.
Где-то на лугу возле леса, звякая цепью, подпрыгивает лошадь, раздается чей-то голос «кузя, кузя», — это Казимерас кличет свою кобылицу.
Юзукас будет рыбачить с отцом до темноты. Вдвоем. Старой дырявой сетью. И будет этот полдень долгим, мелководным, полным запахов рыбы, водорослей, ила и истлевшей листвы. Криступас не устанет грести по заводям, а Юзукас — бегать за ним следом, подавать сеть, спички, торбу или жердь и собирать рыбу, которую выбросит на берег отец. Запыхавшийся, обожженный крапивой, исцарапавший в кровь лицо и ноги, он будет мчаться по первому зову отца и без зова, а отец будет спрашивать его, как дела в школе, рассказывать, как выглядело когда-то русло реки, где какое дерево росло, сколько на своем веку поймал он рыбы…
И сын забудет, что, отправляясь сюда, он мечтал только о том, как бы поскорее убежать на пастбище и покататься верхом на лошади. Не вспомнит он об этом и тогда, когда увидит пасущихся на лугу лошадей, только перейдет на другой берег реки, чтобы двоюродный брат Альгимантас не заметил его, не окликнул, не явился сюда, где они вдвоем с отцом и вокруг только вода и рыбы… И все, что было в тот день, вдруг почему-то сопряглось в его юной душе, свелось к тому сумеречному мгновению, когда он с торбой и жердью стоял на высокой, устланной прогнившими стволами круче и смотрел, как там, внизу, в маленькой, как щепка, лодке, его отец тягается с грозным, бурлящим течением Швянтойи. На Криступаса накричала председатель колхоза Константене: почему лоботрясничаешь, браконьерствуешь, она-де сейчас составит акт. Константене уже начала было рыться в своей сумочке, но, услышав удары топора в сосняке, стремглав бросилась призывать к порядку другого нарушителя.
Хоть и громко кричала Константене, но Юзукас был уверен, что там, внизу, тягающийся с рекой отец не слышит голоса свояченицы. Охваченный каким-то смутным страхом, мальчонка вдруг пустился к реке и немало удивился, увидев, что отец как ни в чем не бывало привязывает лодку.
— Что стряслось? Ты чего так запыхался? — спросил Криступас.
Юзукас не знал, что и ответить, и про Константене далее не заикнулся. Отец положил ему руку на плечо и сказал, чтобы он, пока они вместе, никогда ничего не боялся, и оба зашагали по полю. С одной стороны текла река, с другой — чернел лес, над кронами деревьев стоял протяжный, сулящий скорые сумерки гул, и плыл тихий голос отца, и им обоим светили пожелтевшие леса…