Большая барахолка
Шрифт:
Минуту мы шагали молча. Я шел, низко нахлобучив шляпу, подметая асфальт расклешенными штанинами, тупо жевал сигарету и старался заглушить скребущую сердце тревогу, отогнать неотступный вопрос: почему? Почему все вот так? Почему умер отец? Старался не погружаться в переживания, оставаться на поверхности, на уровне слов, жестов, привычек. Леонс прав. Я и сам читал в каком-то киношном журнале: в конце фильма гангстера всегда ловят только потому, что этого требует мораль. Все знают, что на самом деле все не так. Запросто можно и уцелеть.
— И вообще, мужчины мы или нет? — напоследок сказал Леонс.
Я работал с напарником, которого представил нам Мамиль; все звали его Крысенком [13] ,
— Эй, парни, что скажу: Чокнутый Пьеро, сам видел, прямо сейчас прикончил одного хмыря! — говорил он, например.
13
Крысенок— оскорбительная кличка арабов.
— Ври больше! — отмахивался Мамиль.
— Чтоб мне сдохнуть, если вру! Сидим мы, болтаем на Бетюнской набережной, напротив газового завода, мы с ним приятели, с Пьеро-то… и вдруг к реке спускается по лесенке легавый. На плечах накидка, хоть уже весна. Пьеро вскочил и руку тут же в карман. Легавый увидел нас, подмигнул, а потом встал у стенки, расстегнул ширинку и пустил струю. Ну, я успокоился, а Пьеро, тот взъярился, обидно ему показалось, выхватил свой пугач да как жахнет, я и охнуть не успел! Прямо вот сюда легавому пулю всадил. — Крысенок прижал руку к груди. — Но тот не сразу упал, еще миг-другой отливал. Пьеро говорит: «Столкни его в воду». Мне что, я столкнул. Сначала он поплыл: накидка пузырем, в середине — голова, прям кувшинка. Потом потонул. «Больше, — Пьеро говорит, — не будет тут ссать».
Мой напарник тоже умел водить, но главное — он мог на раз вскрыть любое авто. Поглядеть на него, когда он орудовал пилочкой, склонясь над противоугонным замком, — вылитая крыса. Спилит — и тогда уж я садился за руль и гнал машину в мастерскую к Мамилю. Крысенок сидел рядом и трещал как заведенный.
— Слушай, Лаки, а правда твой отец был в партизанах?
— Да, его там и убили.
— Ух ты! Моего тоже. Твой был в Сопротивлении?
— Не знаю я, отстань.
— Мой тоже был! Немцы хватали его три раза… нет, что я говорю, дай сосчитаю… пять раз! — а он всегда удирал. В последний раз его посадили во Френ. Тогда я послал ему пилку по металлу в бутылке вина, он перепилил прутья решетки и, пока не настал подходящий для побега момент, залепил их хлебным мякишем. Но на следующее утро нагрянули с обыском фрицы — в соседней камере накануне кто-то порезал себе вены. Ну, отец был спокоен — пилку он выкинул, а прутья были замазаны мякишем. Но вдруг слышит — птицы чирикают, смотрит — мама родная! Воробьи склевывают с решетки хлеб на виду у фрицев! Закатили пир горой! Честное слово, десятка два птах обжираются, дерутся друг с другом! Отец думает: «Еще пару раз клюнут — и я пропал!» А немцы перестали шмонать и уставились на птичек, они же все, известное дело, любители природы. На счастье, ничего не заметили и ушли.
— Да ну? — Я не мог не удивиться. — Правда, что ли?
— А то! Ей-богу! Чтоб мне сдохнуть, если вру! — клялся Крысенок, а сам незаметно плевал в окошко — он, как мы все, был суеверный, и у нас считалось, что можно дать любую ложную клятву, если только сразу после этого не забудешь плюнуть. В мастерской нас ждал Мамиль, сидя на канистре с раскрытой газетой в руках. Он все время читал газеты. Когда мы появлялись, он поднимал на нас чистый, изумленный взгляд:
— Ребятки, все вот-вот взорвется! Не может же так больше продолжаться! Слыхали, что в Берлине-то творится? Все рванет со дня на день! Вы знаете, что каждый год на черном рынке продают бензина на двадцать пять миллиардов? Это чистый убыток для государства. Они, понятно, хотят возместить его налогами. И как прикажете приспосабливаться? Все рушится. Поэтому делай что хочешь, все едино. Раз мы живем в переходное время, стесняться не приходится. Наоборот, чем больше мы наворотим, чем скорее все обвалится, тем лучше: можно будет отбросить прошлое и начать с нуля. Если бы все французы, вместо того чтобы сидеть по своим лавкам и дожидаться, пока все само собой сделается, немножко это дело подталкивали, как я, нет-нет да давали щелчка, все бы уже давно рухнуло и можно было бы идти вперед и строить новый, чистый мир. Но люди — эгоисты, не заботятся об общем благе. Я же, по сути, филантроп, отдаю себя другим, хочу, чтобы все изменилось, приближаю будущее. А ведь мог бы тоже сидеть себе да торговать овощами. Но я хочу приложить руку к уничтожению этого безобразия, а потом делать что-то новое. Вот и стараюсь. Словом, как ни крути, все вот-вот обрушится. И нечего стесняться.
Работники его, усмехаясь, мгновенно разбирали нашу машину на детали, которые потом складывали в грузовик и отвозили в город. Оба они терпеть не могли Мамиля и ругали его «поганым буржуем». Один из них, молоденький и белобрысый — имени не знаю, Мамиль называл его просто «парень», — говорил мне:
— Мне плевать, я ни при чем. Как на фрицев в оккупацию работали, так и теперь: главное — саботаж. Мамиль-то прав: чем больше наворотишь, тем скорее все взлетит на воздух. Только пусть бы он и сам заодно лопнул. А так совесть у меня спокойна, ничего плохого не делаю. Меня его делишки не касаются. Я работаю против системы. Чуток анархии — без этого не обойдешься.
Но Леонса то, чем мы занимались, не устраивало, и он уже искал что-то другое.
— Это не то, — говорил он, — не настоящая работа. Мы размениваемся по мелочам. На угоне машин не разбогатеешь. Надо бы провернуть одно-единственное, но крупное дело, а там живо слинять. Ну, ты мои планы знаешь.
Леонс сильно вытянулся, но был по-прежнему тощим, как гвоздь, сутулился и не знал, куда девать длиннющие, неуклюжие руки и ноги. Он курил без передышки, не успевал докурить одну сигарету, как уже зажигал другую. Глаза его постоянно бегали, шарили по сторонам, словно он чувствовал себя загнанным в угол и искал выход. В этом он начинал смахивать на Вандерпута. А однажды пошутил:
— Для настоящего дела подошла бы атомная бомба!
Вандерпута наша новая затея приводила в ужас, он считал ее «опасным легкомыслием» и уговаривал нас отказаться от нее.
— Подумайте обо мне, — стонал он, — вас не сегодня завтра схватят, вы меня выдадите, и я умру в тюрьме… Господи боже мой!
Он как подкошенный валился в кресло, держась за сердце, и глотал лекарство.
— Мы не такие, мы вас не выдадим, — успокаивал я его.
Но Вандерпут смотрел на меня с жалостью:
— Мальчишка! Не знаете вы полиции! Полиция — это страшно, очень страшно! Они будут очень вежливы, будут давить на чувства, и вы сами не заметите, как выдадите меня.
И убежденно подытоживал:
— Иначе и быть не может!
— Откуда вы знаете? — спрашивал Леонс, подозрительно щурясь. — Вам что, уже приходилось кого-нибудь выдавать?
Старик сразу замыкался в себе, отводил глаза и принимался сосредоточенно глядеть в пол, словно ждал, не пробежит ли мышь.