Большая барахолка
Шрифт:
— Видно, с возрастом у него портится характер, как у слона-одиночки. Он может выкинуть все, что угодно.
— Он вас шантажирует?
Взгляд старика поехал вбок, он в замешательстве потер пожелтевший от табака кончик носа такими же желтыми пальцами и дрожащим голосом возразил:
— Что вы юноша, конечно, нет. С чего это вам пришло в голову? По-вашему, полицейский не может быть порядочным человеком? Все мы, в сущности, из одного теста. Все, гм-гм, братья… И если отгораживаться от других людей, можно остаться в полном одиночестве, а это очень тяжело. —
— Да ладно уж! Говорите, что вы такого сделали? Изнасиловали маленькую девочку?
— Ничего подобного, юноша, — плаксиво ответил Вандерпут. — На непотребство меня никогда не тянуло.
Не поднимая глаз от тарелки с вареной морковью, он виновато прогнусавил:
— Нет ли у вас на примете какого-нибудь дельца? Такого, знаете, жирного, сочного кусочка? Не могу же я продавать мебель — она не моя, хозяин был депортирован, но, как знать, может и вернуться… Нам бы провернуть хорошенькое дельце — и на этом покончить. Мы бы начали новую жизнь! И я бы урвал наконец немножко счастья! А то уж пятьдесят лет мне все кажется, что я его вот-вот ухвачу… Так как же, есть что-нибудь?
— Шефа-то нет, — ответил я. — Подождем, пока он объявится, а там уж что-нибудь да подвернется.
Кюль приходил к нам все чаще и чаще. Он сильно постарел. Стриженные ежиком волосы совсем поседели, лорнет не скрывал мелкой сетки морщинок, залегших вокруг глаз, щеки отвисли ниже подбородка. Он был все так же аккуратен, носил безукоризненно белые воротнички, но очень сдал физически: спина сгорбилась, руки и голова тряслись, тело, облаченное в длинный черный плащ, походило на бесформенный шишковатый мешок. По лестнице он поднимался с трудом, опираясь на палку и подволакивая негнущуюся ногу, на каждой площадке останавливался передохнуть. А в квартире сразу опускался в кресло, сердито буравил Вандерпута своими маленькими глазками и говорил:
— Я должен лечиться. И вы это отлично знаете.
— Но послушайте, Рене, — стонал тот, — дайте мне поправить дела! Мы сейчас на мели.
Кюль яростно стучал палкой в пол:
— Мне нужно двести тысяч франков! Даю вам время до середины июня. А дальше ни за что не ручаюсь.
Он доставал свой блокнотик:
— Вот, я помечаю дату.
— Как же вы мне надоели! — взрывался, в свою очередь, Вандерпут. — Любой суд меня оправдает! По состоянию здоровья! Потребую медицинскую экспертизу, и все!
— Пятнадцатого июня — последний срок, — хрипло повторял Кюль.
Потом вставал и, не простившись, уходил, мы слышали стук его палки в коридоре. Вандерпут бродил по дому как неприкаянный, смотрел то на картины, то на мебель и приговаривал: «Продать все к чертям…» Но однажды утром он вбежал ко мне страшно взволнованный, с болтающимися подтяжками и намыленной щекой: кто-то звал меня к телефону, и Вандерпуту показалось, что он узнал голос Леонса. Я соскочил с кровати. Старик семенил за мной и, пока я говорил, стоял рядом с помазком в руке.
— Лаки, это ты?
У меня оборвалось сердце — я и забыл, до чего этот хриплый, с легким придыханием голос был похож на голос Жозетты.
— Я.
— Как дела?
— Ничего.
— Мамиль сказал, тебя давно не видно.
— Я завязал.
— Ищешь что-нибудь другое?
— Йеп. Ищу.
Молчание в трубке. Вандерпут не сводил глаз с телефона и машинально водил помазком по щеке.
— Приходи, потолкуем.
Леонс назначил мне встречу ближе к вечеру. Я повесил трубку.
— Что он сказал? Что он сказал? — заверещал Вандерпут.
— Ничего.
— А обо мне не спрашивал?
— Нет.
Старик, со своими спущенными подтяжками, понуро поплелся прочь. Я оделся и в пять часов уже взбегал по лестнице дома дешевых меблирашек на улице Вольне. Мне не встретилось ни одного человека, только иногда из-за дверей слышался шум текущей из крана воды. Я постучал в дверь на третьем этаже.
— Входи!
Первое, что я увидел, — это девушка, которая одевалась, сидя в кресле. Она даже не повернула головы и продолжала натягивать чулки. Леонс сидел на диване в пальто с поднятым воротником и в шляпе и курил. Комната выглядела необжитой. Даже постель на диване была нетронутой. Синие шторы задернуты, на полу синий палас, вазы пустые, на туалетном столике единственный лично приобретенный жильцом предмет — большая пепельница из «Галери Лафайет». Над зеркалом горела лампочка без абажура. Я сел в другое кресло и стал молча ждать. Девушка надела платье, застегнула молнию, взяла свою сумочку и спросила Леонса:
— Сигаретки не будет?
— Держи.
Она взяла сигарету, закурила, сказала: «До свидания, приятного вечера», — и, помахивая сумочкой, вышла.
— Ну вот, — сказал Леонс. — Прости, что принимаю тебя тут, но у меня нет постоянного жилья. Всему свое время… Когда-нибудь, глядишь, будет и свой дом.
Он засмеялся — я узнал его веселые глаза с прищуром и разбросанные по всей физиономии веснушки.
— До чего же я рад тебя видеть! Как там наш старикан? Все такой же скрюченный?
— В его возрасте люди обычно уже не меняются.
— А ты? Ты-то изменился?
Я пожал плечами.
— Так оно в жизни всегда и бывает, — сказал Леонс. — Мы все хотим, но не знаем как.
Он затянулся, откинул голову и медленно выдохнул дым, искоса глядя на меня.
— У меня тоже чахотка, — сказал он вдруг без всякого перехода. — Я проверился после смерти Жозетты. Но не в такой стадии. Меня лечит потрясный врач. Надо еще съездить в горы, но это не так срочно. Горы никуда не убегут.
Он вытащил из бумажника фотографию, посмотрел на нее и улыбнулся, потом протянул мне:
— Узнаешь?
На снимке была высокая, залитая ярким солнцем гора, одиночный пик с уходящей за облака снежной вершиной. Килиманджаро. Картинка успела сильно помяться.
— Помню, как же, — сказал я. — Это в Африке. Мы оба засмеялись. Было так здорово, что мы опять вместе. Леонс бережно уложил картинку назад в бумажник.
— Я не передумал, — сказал он. — А ты?