Большая барахолка
Шрифт:
— Послушай, барон, ты в самом деле пьяный? Или, может, как я, слишком чувствительный?
Барон смотрел на меня радостным взором и жалостно тянул:
— Пи-пи!
— Ну вот! — вздыхал Крысенок. — Давно пора.
И вел барона в уборную. В конце концов мы стали брать Папского с собой на дело, Леонс поначалу противился, но потом признал, что «это помогает». Мы сажали его на переднее сиденье, и он безмятежно дожидался, пока мы не шуганем кого-нибудь пистолетом. Таким манером второго апреля мы остановили в Булонском лесу машину, которая везла выручку со скачек. Водитель на этот раз попался несговорчивый, видимо, ему платили лучше, чем другим.
— Может, хватит, ребята, а? — ныл после этого Крысенок. — Я, конечно, не боюсь. Но у меня дома мать и семеро братишек-сестренок.
В квартире с закрытыми окнами и ставнями воняло серой и аммиаком — Рапсодия устроил в ванной лабораторию, оттуда временами валил дым и шел отвратительный запах. Иногда венгр выползал на божий свет и уговаривал Леонса не торопить его: еще чуть-чуть, еще буквально пара минут — и он найдет лекарство от туберкулеза. Барон с важным видом восседал в кресле эпохи короля-солнца, глаза его были широко раскрыты, во рту сигара, в петлице цветок. Мы усадили его прямо напротив портрета папы. Папа смотрел на барона из золоченой рамки, а тот безуспешно порывался встать и подойти поближе. Изредка в гостиную вбегал Вандерпут, он дико озирался и визжал:
— Меня хотят выкурить! Выкурить, как крысу! Но я не позволю!
Вскоре мы подобрали в кафе еще одного отщепенца — итальянского тенора, он пытался петь и просить подаяние, и его выставили вон. Это был щуплый человечек с густыми черными волосами и ухоженными усами домиком. Мы пригласили его выпить, и он рассказал, что направляется в Грецию, что денег у него нет и поэтому он зарабатывает себе на пропитание пением.
— А зачем вам в Грецию? — спросил Леонс. — Там ведь война?
— Вот именно, — сказал итальянец. — Я и хочу воевать.
— На чьей стороне?
— Как на чьей стороне! — вспыхнул он. — Конечно, на стороне партизан! Потому что одно из двух: или они в большинстве и их угнетают, или в меньшинстве и их преследуют. Это же яснее ясного!
Леонс незаметно подал мне знак — итальянец наш, берем его с собой. После пятого аперитива на пустой желудок — тенор не ел три дня — он легко дал себя препроводить на улицу Принцессы, но, пообедав, разбушевался, так что пришлось закрыть дверь на ключ и несколько дней держать его взаперти. Впрочем, он довольно быстро притерпелся и даже старался развлекать нас: пел неаполитанские песенки, изображал голоса разных животных, особенно похоже получались курица-несушка, осел и свинья — это было здорово!
Только Вандерпут был недоволен.
— Что ж это такое! — раскричался он однажды. — Что за цыганский табор! Меня выживают из собственного дома! Посидеть спокойно в одиночестве и то не дают!
— Синьор, — тут же подступил к нему итальянец, — не надо сидеть в одиночестве! Поступайте, как я, — примыкайте к кому-нибудь. Я понимаю, в вашем возрасте это нелегко, у вас уже нету жизненных соков, но и сухое полено годится на растопку!
— Да кто вы такой! — взвился Вандерпут. — Какой-то неаполитанский босяк будет тут меня оскорблять!
— Я тосканец, синьор, — возразил ему тенор. — И я не хотел вас оскорбить. Наоборот, в наш век изощренного гуманизма ваша сопричастность была бы очень ценной. У нас в Тоскане рассказывают историю про дерево, которое примкнуло к людям. Это был крепкий бук из семьи… ну, не важно… из хорошей семьи, в которой прежде, до него, таких отступников не водилось. Словом, этот старый очеловечившийся бук пришел в один город, и тамошние жители его сердечно приняли. Вокруг этого случая подняли много шума, о нем кричали все газеты, его приводили в пример как доказательство того, что в мире людей живется лучше, чем в мире природы. Дерево прославилось, с триумфом объездило все страны, а французское правительство даже наградило его особым орденом Почетного легиона для иностранцев. Когда же оно устало от путешествий, его посадили в землю в общественном парке и прибили к стволу мраморную доску с надписью: «Мирное завоевание человеческого рода. Дерево, примкнувшее к людям. Справлять нужду строго запрещается». Ну а у лесного народа этот бук, разумеется, считался предателем, и ни одна птица не садилась на его ветви. В конце концов победа осталась за деревьями. Однажды в парк пришел старый бродяга. Должно быть, он долго скитался, потому что вид у него был изможденный, а одежда и башмаки пропылились насквозь. Он долго разглядывал дерево, а потом расхохотался. Хохотал три дня и три ночи, но гуманная полиция его не трогала — никто же не знал, почему он хохочет. Наконец бродяга отсмеялся, расстегнул ширинку и помочился на дерево, а потом взял и повесился на его ветке… О sol'e mio!
Бедняга Вандерпут совсем извелся, но тут, на его счастье, случилось нечто, что отвлекло его мысли и заставило на время покинуть квартиру: Кюля хватил удар, он лежал у себя дома, почти полностью парализованный. Вандерпут показал себя заботливым другом и не отходил от постели больного. Как-то и я зашел проведать Кюля на улицу Соль. Он чинно лежал в постели, но вокруг в комнате царил страшный кавардак: все перевернуто, перемешано, повсюду кучи грязного белья, одежды, по полу разбросаны бумаги. Мне вдруг вспомнился тот день, три года назад, когда Кюль забрался в комнату Вандерпута и навел там порядок, и я подумал: может, теперь наш старикан, пользуясь немощью приятеля, так вот ему отомстил? Вандерпут, сжав колени, сидел с постным видом на стуле у кровати, скучал и позевывал. Кюль иногда что-то мычал, и Вандерпут подносил ему утку. Увидев меня, больной попытался что-то сказать, но не смог — видимо, у него уже отнялся и язык. Мертвенно-бледный, он неподвижно лежал на спине, и только в блестящих маленьких глазках еще теплилась жизнь. Я подошел к нему, он сделал еще одну попытку шевельнуться и заговорить:
— Сссс… сассс…
— Ну-ну, Рене! — успокоительно сказал Вандерпут и заерзал на стуле.
— Вы вызывали врача? — спросил я с некоторым подозрением.
Вандерпут досадливо поморщился:
— Что за дурацкий вопрос, юноша!
— И что он сказал?
— Надежды никакой, — громко и отчетливо ответил Вандерпут.
Я быстро посмотрел на Кюля — глаза его полыхнули бешеной ненавистью.
— Пойду приготовлю ему травяной отвар. Он это любит, — сказал Вандерпут.
Он встал и пошел в ванную, где у него стояла спиртовка. Едва он вышел, как Кюль напрягся, тщетно пытаясь приподняться на локте и все-таки заговорить.
— П… п… пи-о… — вырвалось у него.
Глаза его чуть не лопались от натуги. Я видел: он из последних сил старается что-то мне сказать. Мучительно медленно он дотянулся рукой до подушки и что-то потянул из-под нее кончиками пальцев. Я наклонился — это был конверт.
— Пычт… пычт… — пробормотал Кюль.
— Вы хотите, чтобы я отправил это письмо по почте?
— М-м-м… — замычал он, и лицо его осветилось безумной радостью.
Я взял письмо, адресованное некоему месье Фримо, проживающему в доме номер 37 по улице Маронье, и положил его в карман.
— Хорошо. Не беспокойтесь, я все сделаю.
Через несколько дней Кюль умер среди бела дня, видимо, улучив момент, когда Вандерпут выходил в туалет. Старик взял на себя хлопоты о похоронах и проводил тело друга в последний путь. Он шел за гробом, весь в черном, с платочком в руке, а следом за ним мы с Леонсом и Крысенок, ведущий под руку Папского, которому по такому случаю мы нацепили на рукав черную креповую повязку. Последними плелись Рапсодия с венком в руках и итальянец, непрерывно каркавший по-вороньи, «для полноты картины». На кладбище к нам присоединились бывшие сослуживцы Кюля из полицейской префектуры. Мелкий моросящий дождь добавлял унылости погребальной церемонии. Вандерпут позаботился перетащить большую часть вещей Кюля к нам на улицу Принцессы сразу же, как только того разбил паралич, — чтобы, как он нам объяснил, избежать формальностей и полицейской волокиты. Среди этих вещей оказалась чуть не сотня записных книжечек в сафьяновых переплетах, исписанных аккуратным бисерным почерком. Вандерпут решил «из деликатности» сжечь их не читая. Сложил все книжечки в камин в большой гостиной, поджег и с каким-то мрачным удовлетворением наблюдал, как их пожирает пламя. Когда же все сгорело, он глубоко вздохнул: