Больше, чем что-либо на свете
Шрифт:
У неё были медово-карие глаза, как у матери, и тёмно-рыжие волосы, как у отца. Чёрная масть не перебила светлую, и дочка родилась яркой и тёплой, как лучик новой Макши.
– А потому что я уж и не ждала, что у меня девица-красавица родится, – раскатилась Бенеда грудным и низким, как гул большого колокола, смехом. – Куча братьев у тебя, а ты – единственная сестричка.
* * *
– Твоя матушка – воин, – рассказывала тётя Бенеда маленькой Рамут. – Она всё время воюет, потому и не может быть рядом с тобой.
Воинов
– А! Толку-то, – безнадёжно махнув рукой, говорила костоправка. – Вернётесь в войско – опять такими же будете. Бедолаги вы...
Она рассказывала Рамут, что однажды к ней вот так привезли и её матушку – изувеченную и вдобавок к этому беременную.
– Только-только понесла она тебя под сердцем. Неделька ещё первая была. А весь таз у неё разбит вдребезги и бёдра – тоже. Знаешь, будто бы глыба тяжёлая на неё упала. Срослось худо-бедно, но ходить – какое там... Дитятко уж после срастания завелось в ней, конечно. Не могла я её править, пока не родит. Вот и мучилась твоя матушка девять месяцев, тебя вынашивая. Больно ей было, каждый день муку терпела, на костылях ковыляла. Оттого тебя так и зовут – Рамут. «Выстраданная», значит. А когда срок пришёл, вырезать мне тебя пришлось из её чрева. Сама б она не родила. Знаешь, как она тебя называла? «Козявочка». Это любя, конечно. Кормила грудью до шести месяцев, пока её тело заживало и поправлялось, а потом её на войну опять призвали.
– Кто призвал? – спросила Рамут, чувствуя смутный ропот негодования на эту неведомую власть, которая разлучила её с матушкой.
– Дамрад, конечно, кто ж ещё, – мрачно ответила Бенеда. – Три годика тебе исполнилось – побывала твоя матушка тут в отпуске. Помнишь?
В памяти девочки лишь смутно проступал образ кого-то очень высокого, в чёрных одеждах. Как чернокрылая птица, которая подхватывала её своими жёсткими, когтистыми лапами... «Лапы» – латные перчатки, конечно же. А крылья – плащ. Но лицо расплывалось мутным пятном, словно Макша за зимними облаками.
– Ну, где ж тебе помнить... Мала ты была совсем. И вправду – козявка.
Теперь Рамут была уж не маленькой. Десять лет ей стукнуло, а три года назад прорезался у неё дар – видеть тело насквозь. Костяк будто просвечивал через плоть, стоило только настроиться на нужный лад. Бенеда понемногу учила её. Она подводила Рамут к больным, спрашивала:
– Ну, где тут неладно?
Рамут говорила или показывала пальцем. Если ответ был верный, костоправка кивала, а если девочка ошибалась, предлагала:
– А ежель повнимательнее глянуть?
Но ошибалась Рамут редко. Чего она только не повидала! Трудно её было уже чем-то удивить или испугать. Но страдание и боль этих несчастных пронзали её ледяными осколками, и потом мерещились ей в снах
– Тяжко это, моя милая, – устало улыбалась она девочке. – Много сил уходит.
А вот посмотреть итог лечения она Рамут разрешала, чтоб та имела представление о том, как следует складывать костные отломки. Места сросшихся переломов были чётко видны, как шрамы. Соединяла Бенеда кости всегда ровно, без смещения. Это была филигранная работа. Заживало у навиев всё быстро – за день-два, но случалось, что и дольше – у ослабленных больных. Таких Бенеда выхаживала терпеливо, до полного выздоровления, никого не долеченным не выгоняя.
К роженицам она чаще всего отправлялась на дом, по зову. Но случалось, что женщины приходили и сами, будучи на сносях. Бывало, в доме гостили сразу две-три будущие матери в ожидании родов. Порой они тревожились, плакали, но ко всем тётушка Бенеда была ласкова и добра, ни на одну из них не прикрикивала, даже когда те начинали слишком уж привередничать. Если с сыновьями и мужьями костоправка обходилась круто, отвешивая подзатыльники, шлепки, тычки и оплеухи только так, то с беременными она была сама нежность и само терпение.
Дом всегда содержался в безупречной чистоте, необходимой для больных; влажная уборка делалась ежедневно, а когда у знахарки жили будущие мамочки, то и дважды в день. В ведро с водой для мытья полов добавлялся отвар, освежавший воздух и убивавший заразу. Обязанности по уборке лежали на младших сыновьях, а готовили все мужчины по очереди. Хлеб пекла только сама Бенеда, выгоняя всех с кухни во время сего священнодействия. Лишь Рамут дозволялось к нему приобщаться. Для хлеба предназначалась отдельная печь, больше ничего в ней не готовили. Тесто в большой бадье ставилось рано утром, ещё до восхода; когда оно подоспевало, Бенеда убирала волосы под колпак, надевала безукоризненно чистый передник и трижды мыла руки. Повернувшись вокруг своей оси несколько раз, костоправка со всего размаху швыряла кусок теста на покрытую мукой столешницу, и он – шмяк! – расплющивался в лепёшку с одного удара. Так умела одна тётушка Бенеда, Рамут пока только могла разминать тесто пальцами. Лепёшки отправлялись в печь десятками. Каждый взрослый член семьи съедал в день по три-четыре; пеклись они запасом на два-три дня и хранились в особом хлебном ларе, который тоже содержался в чистоте. Не заводилась там ни плесень, ни насекомые, а лепёшки оставались свежими долго.
Питались просто, но добротно. На столе всегда было мясо, рыба, овощи и злаки, но Рамут отдавала предпочтение двум последним видам блюд, а из животной пищи не отказывалась только от сливочного масла, молока, яиц и сыра. Чуткая к страданиям любых живых существ, девочка однажды лишилась чувств на скотобойне и с тех пор не могла смотреть на мясное, хотя во рту у неё блестели волчьи клыки, а заострённые уши поросли шерстяным пушком. Мужья и сыновья Бенеды подсмеивались над нею, называли травоядной, но костоправка всегда сурово пресекала эти шуточки.