Большие часы
Шрифт:
— Апельсины, — сказал я, потягивая из кружки апельсиновый сок. — Эти самые апельсины только что сообщили мне, что они родом из Флориды.
Дочь бросила на меня изумленный доверчивый взгляд.
— А я ничего не слышала, — сказала она.
— Не слышала? Один из апельсинов сказал, что все они выросли на ранчо возле Джексонвилла.
Джорджия подумала-подумала и ложкой отмахнулась от этой загадки. Потом добрых двадцать секунд помолчала, словно вспоминая что-то, и спросила:
— С каким это мужчиной ты разговаривал?
— Я? С мужчиной? Когда? Где?
— Вот только что. Наверху. Джорджетт сказала,
— О-о!
Голос Джорджетт звучал равнодушно, но за равнодушием скрывалось страстное желание постороннего наблюдателя увидеть первую кровь в потасовке у стойки бара.
— Думаю, лучше будет, если ты сам все объяснишь.
— Так вот, насчет этого мужчины, Джорджия. Это я разговаривал сам с собой, готовился. Спортсмен должен тренироваться, прежде чем он будет соревноваться с соперниками на беговой дорожке. Музыканты и актеры репетируют, перед тем как выйти к публике. — Я сделал вид, что не заметил невысказанного, но явного одобрения Джорджетт. — И я всегда с утра пораньше проговариваю несколько фраз, до того как начну с кем-то разговаривать на самом деле. Будь добра, передай мне печенье.
Джорджия обдумала и эти мои слова и тотчас позабыла о них.
— Джорджетт сказала, что ты расскажешь мне сказку, Джордж.
— Да, конечно, я расскажу тебе сказку. Это сказка про одинокое зернышко воздушной кукурузы. — (Дочь навострила уши.) — Кажется, так: когда-то жила-была маленькая девочка…
— Сколько лет ей было?
— Наверное, пять. А может, и семь.
— Нет — шесть.
— Значит, шесть. И была пачка кукурузных хлопьев…
— А как ее звали?
— Синтия. Так вот, сотни таких же зернышек росли в этой самой пачке, вместе играли, вместе ходили в школу, все они крепко дружили. Однажды пачку вскрыли и хлопья высыпали в миску Синтии. Она налила туда молока и сливок, а потом съела всего одно зернышко. Оказавшись в желудке Синтии, это зернышко стало гадать, где же все его друзья и когда же они присоединятся к нему. Но те так и не появились. И чем дольше ждало зернышко, тем больше страдало от своего одиночества. Видишь ли, остальные хлопья попали на скатерть, а некоторые и на пол, на лоб Синтии, умудрились даже оказаться у нее за ушами.
— И что потом?
— Это все. Через какое-то время зернышку стало так одиноко, что оно заплакало.
— И что оно сделало?
— Ну что оно могло сделать? Синтия не знала, а может, и не хотела узнать, как едят кукурузные хлопья, и каждое утро происходило одно и то же. В желудке Синтии страдало от одиночества одно-единственное зернышко.
— А потом?
— Что ж, зернышко плакало и так страдало, что у девочки каждое утро болел живот. И она не могла понять почему, ведь, в конце-то концов, она, собственно говоря, ничего и не съела.
— И что она тогда сделала?
— Ей это не понравилось, только и всего.
Джорджия принялась за яйца всмятку, которые, судя по всему, должны были разделить судьбу кукурузных хлопьев. Теперь она оперлась подбородком о край стола и в задумчивости била ногой в поперечину стола. При каждом ударе на поверхности кофе в моей чашке появлялась легкая рябь.
— Ты всегда рассказываешь эту сказку, — вспомнила Джорджия. — Расскажи другую.
— Есть еще сказка про девочку, шестилетнюю Синтию, ту же самую, у которой была привычка бить ногой по столу, когда она ела. И так день за днем, неделю за неделей, год за годом она все била и била. И в один прекрасный день стол сказал: «Ох, как мне это надоело» — и после этих слов размахнулся ножкой и — бац! — так ударил Синтию, что она вылетела в окно. Ее это очень удивило.
Эта сказка имела полный успех. Джорджия принялась стучать ногой в два раза быстрей и опрокинула чашку с остатками молока.
— Хватит стучать, чудо-ребенок, — сказала Джорджетт, берясь за нагрудник. На улице послышался автомобильный гудок, и она привычным движением вытерла лицо дочери. — Пришел автобус, милочка. Одевайся.
С минуту маленький метеор метался по дому — вверх, вниз, в прихожую, — затем исчез. Джорджетт вернулась выкурить свою первую сигарету и выпить еще чашечку кофе. И сказала, глядя на меня сквозь тонкую пелену дыма:
— Джордж, а ты не хотел бы вернуться в газету?
— Боже избави. Хватит с меня этих острых ощущений.
— Я как раз это и хотела сказать.
— Что именно?
— Не по душе тебе «Краймуэйз». Собственно говоря, тебе не нравится все издательство Джанота. Ты хотел бы придать ему противоположное направление.
— Ты ошибаешься. Это совсем не так. Я люблю эту старую карусель.
Джорджетт в нерешительности помолчала. Казалось, я чувствовал, какую работу проделал ее разум, прежде чем она рискнула выразить словами свои мысли.
— Я не верю, что квадратными пробками можно заткнуть круглые дыры. Это слишком дорого обойдется. Ты со мной не согласен, Джордж? — (Я принял озадаченный вид.) — Я хочу сказать, вернее, мне так кажется, когда я порой задумаюсь об этом, что ты был гораздо счастливее, да и я тоже, когда мы держали придорожную закусочную. Разве не так? Точно так же нам было намного веселей, когда ты был сыщиком на ипподроме. Господи, да и ночная работа на радио. Сумасшедшая работа, но мне она нравилась.
Доедая вафлю, я попытался угадать, какие воспоминания охватили ее в эту минуту. Табельщик на строительстве, сыщик на ипподроме, владелец закусочной, газетный репортер, затем консультант рекламного отдела и наконец — что? Что я такое теперь?
Оглядываясь на свои прошлые занятия, я не мог решить, какое из них доставляло мне больше радости или досады. И я знал, что затрагивать этот вопрос, даже походя, — пустая трата времени.
Время.
Ты карабкаешься, как мышь, по старому, медлительному маятнику больших часов. Время. Пробегаешь по циферблату, перескакивая через огромные стрелки, бродишь в хитросплетении зубчатых колес, балансиров и пружин часового механизма, рыскаешь в запутанном лабиринте с ложными выходами, естественными ловушками и искусственными приманками, ищешь настоящий выход и настоящую добычу.
Потом часы бьют один раз — пора уходить, надо сбежать вниз по маятнику и снова стать узником, спасающимся через одну и ту же лазейку.
Ибо часы, отмеряющие времена года, все приобретения и утраты, порции воздуха, которым дышит Джорджия, рост Джорджетт, цифры, дрожащие на циферблате приборной доски у меня внутри, эти гигантские часы, которые устанавливают порядок и жесткие рамки даже для хаоса, — эти часы никогда не менялись, никогда не изменятся и никому не позволят изменить себя.
Тут я заметил, что гляжу в пустоту. И сказал: