Большой дом
Шрифт:
Я глубоко признательна Центру для ученых и писателей имени Дороти и Льюиса Б. Каллманов при Нью-Йоркской публичной библиотеке, Фонду Роны Джаффе, а также Американской академии в Берлине за доброе ко мне отношение и поддержку. Они всегда находили для меня тихий уголок, и мне хорошо работалось под их гостеприимным кровом. Рассказ Рафи о ничейной земле в Иерусалиме взят из проекта «Эрув» художницы Софи Калль. Пересказ истории Йоханана бен Заккая появился в этом тексте благодаря книге Рича Коэна «Израиль — это реальность».
Саше и Саю
Часть I
Встать, суд идет
Говорите с ним, говорите.
Ваша
В конце концов я, конечно, пришла в себя, но поначалу было очень худо. Вдаваться в подробности не стану, скажу только, что из дому не выходила, даже бабушку не навещала, и к себе тоже никого не пускала. Единственным обстоятельством, которое хоть как-то удержало меня на плаву, оказалась, как ни странно, погода. Ветер бил в окна, принуждая меня носиться по квартире с небольшим гаечным ключом — специальным медным ключиком для затягивания болтов на старинных оконных рамах, потому что в ветреную погоду болты расшатывались и окна начинали выть, точно волки. Окон было шесть: едва затянешь болты на одном, подает голос другое. Просидеть в тишине на последнем оставшемся в квартире стуле мне удавалось не больше получаса. Казалось, вся моя жизнь теперь состоит из бесконечного дождя и затягивания оконных болтов. Когда погода, наконец, наладилась, я вышла погулять. От безмятежного, недвижного зеркала затопившей весь мир воды веяло покоем. Я шла и шла, очень долго, часов шесть или семь, через незнакомые места, где никогда прежде не бывала и куда с тех пор не наведывалась. Домой вернулась без сил, но чувствовала, что очистилась от какой-то скверны.
Она смыла с моих рук кровь, дала мне свежую футболку, наверно, свою собственную. Думает, я ваша подруга или даже жена. Никто из ваших близких еще не пришел. Я побуду с вами, я не уйду. Говорите с ним, говорите.
Потом Р. прислал за своим роялем, и его вытащили, как когда-то втащили, через огромное окно в гостиной. Пока рояль, последняя из вещей Р., оставался в квартире, его хозяин там тоже незримо присутствовал. Проходя мимо рояля в эти одинокие недели без Р., я поглаживала крышку — прямо как самого Р. в прежние времена.
Несколько дней спустя позвонил мой старинный друг, Пол Алперс. Позвонил, чтобы рассказать свой сон. В этом сне он и великий поэт Сезар Вальехо приехали в загородный дом, который принадлежал семье Вальехо, когда Сезар был маленьким. Дом стоял пустой, все стены выкрашены в синевато-белый цвет. В целом все выглядело очень мирно, и Пол во сне позавидовал Вальехо: он может работать в таком чудесном месте. Пол сказал Вальехо, что этот дом — словно преддверие загробной жизни, но поэт не расслышал, и Полу пришлось повторить это дважды. Наконец Вальехо, который в действительности умер сорока шести лет, нищим, в ливень — все как он предсказывал, — понял мысль Пола и кивнул. Прежде чем они вошли в дом, Вальехо поведал Полу историю о своем дядюшке, который имел обыкновение окунать пальцы в грязь и потом этой грязью ставить отметину у него на лбу — что-то связанное с Пепельной средой, началом поста. А затем дядя делал что-то вовсе непонятное — объяснить трудно, легче показать. И поэт, окунув два пальца в грязь, нарисовал Полу усы. Оба рассмеялись. Пол сказал, что самым поразительным в этом сне было полное взаимопонимание, словно они с Вальехо знали друг друга много лет.
Естественно, проснувшись, Пол решил срочно рассказать этот сон мне, ведь мы с ним познакомились еще на втором курсе — на семинаре, посвященном поэтам-авангардистам! — и подружились, потому что всегда сходились во мнениях, в то время как все остальные с нами не соглашались. Размежевание становилось все резче, мы дружили против всех, и со временем между Полом и мною установилась такая тесная внутренняя связь, что и пять лет спустя мы понимали друг друга с полуслова. Такая дружба вроде сдутого надувного матраса — в любой момент можно раскатать и снова надуть. Он спросил, как я поживаю, не просто из вежливости, конечно: ему доложили о моем разрыве с Р. Я ответила, что все неплохо, но у меня клочьями лезут волосы и, похоже, я скоро останусь лысой. Еще я рассказала Полу, что из дома вместе с роялем ушли диван, стулья, кровать и даже столовые приборы, поскольку до встречи с Р. все мои пожитки умещались в одном чемодане, тогда как Р. сидел, словно Будда, среди мебели, которую унаследовал от матери. Пол на это сказал, что знает одного человека, поэта, друга его друга, который скоро возвращается в Чили и, возможно, захочет временно пристроить свою мебель. Он кому-то позвонил, и этот кто-то подтвердил, что у поэта Даниэля Барски действительно есть мебель, с которой он не знает как поступить, но не хочет продавать — вдруг он передумает оставаться в Чили и вернется в Нью-Йорк? Пол дал мне номер Даниэля и сказал, что тот будет ждать моего звонка. Но я все откладывала, не звонила, главным образом потому, что мне было как-то неловко — пусть даже по предварительной договоренности — просить незнакомого человека отдать мне мебель, а еще потому что за месяц, который я прожила без Р. и его многочисленных вещей, я привыкла ничего не иметь. Проблемы возникали только с гостями, ваша честь: в их глазах ясно читалось, что условия моей жизни жалкие, самые что ни на есть жалкие.
Когда я, наконец, позвонила Даниэлю Барски, он поднял трубку сразу, после первого гудка. Пока он разбирался, кто я такая, голос его звучал осторожно, и эта осторожность теперь всегда ассоциируется у меня с Даниэлем Барски и вообще с чилийцами, теми немногими чилийцами, которых мне довелось знать. Для озарения, для понимания, что я та самая подруга друга его друга, а не свихнувшаяся девица, которая слышала, что он хочет избавиться от своей мебели, потребовалась долгая минута. Насчет мебели? Какой мебели? Избавиться? Дать взаймы? Я уже собралась извиниться, повесить трубку и продолжить свое существование на матрасе, с пластмассовой посудой и единственным стулом, но тут до него дошло: а-а-а! Конечно! Простите бога ради! Мебель ждет вас здесь в любую минуту! Голос его смягчился и в то же время стал громче, выдавая импульсивность, которая для меня тоже связана с тех пор с Даниэлем Барски и вообще со всеми жителями кинжала, нацеленного в сердце Антарктиды, — так однажды назвал Южную Америку Генри Киссинджер.
Барски обитал в противоположной части города, на углу 101-й улицы и западной оконечности Центрального парка. По пути я зашла в частный пансион на Бест-Энд-авеню — навестить бабушку. Она меня уже не узнавала, но, как только я к этому привыкла, я стала снова с удовольствием проводить с ней время. Обычно мы коротали его, обсуждая погоду восемью или девятью различными способами, а потом, сменив тему, принимались обсуждать моего деда, который, спустя десять лет после смерти, продолжал быть предметом ее безмерного обожания, словно с каждым годом его жизнь или их совместная жизнь завораживала бабушку все больше и больше. Еще ей нравилось сидеть на диване и любоваться вестибюлем пансиона. Все это принадлежит мне? — периодически спрашивала она и обводила рукой помещение. Она теперь носила все свои драгоценности одновременно. Навещая бабушку, я всякий раз приносила ей шоколадный рулет из кондитерской Забара. Из вежливости она съедала кусочек, просыпая крошки на колени и пачкая подбородок, а потом, когда я уходила, отдавала рулет медсестрам.
Наконец я добралась до 101-й улицы, представилась в домофон, и Даниэль Барски, нажав кнопку где-то наверху, впустил меня в темный подъезд. Пока я ждала лифта, мне вдруг пришло в голову, что чужая мебель может мне не понравиться — например, придавит своей мрачностью или тяжеловесностью, — но отступать будет уже поздно. Однако случилось все наоборот: хозяин открыл дверь, и на меня хлынул свет, яркий свет, даже пришлось прищуриться, и я все равно не видела его лица — только силуэт в ореоле света. Еще запомнился запах: пахло чем-то съедобным, горячим, потом оказалось, что он готовит баклажаны по рецепту, которым его снабдили в Израиле. Как только мои глаза приспособились к освещению, я с удивлением обнаружила, что Даниэль Барски совсем молод. Я ожидала увидеть кого-то постарше, ведь Пол сказал, что друг его друга — поэт, а мы, хотя оба писали или, во всяком случае, пытались писать стихи, никогда себя поэтами не величали; в нашем понимании слово «поэт» предназначалось для тех, кого публикуют, причем не в каких-то малотиражных журнальчиках, а целыми книгами, авторскими сборниками, которые можно купить в книжном магазине. Сейчас-то, задним числом, я понимаю, что такое определение банально, что оно принижает поэта и поэзию, но в те времена мы были слепы, а изданная книга являлась для всех нас основным критерием, верхом наших наивных устремлений, хотя мы с Полом, да и многие наши приятели гордились тем, что знаем толк в литературе.
Даниэлю было двадцать три года, на год меньше, чем мне, и он еще не издал сборника стихов, но, как мне показалось, провел юность лучше, полезнее, чем я, или — скажу иначе — его снедала жажда к перемене мест, к передрягам, к общению. Встречая людей такого склада, я всегда им завидовала. Последние четыре года Даниэль путешествовал, жил в разных городах, спал на полу у полузнакомых, накануне обретенных товарищей, а иногда, уговорив мать или бабушку переслать ему деньги, снимал квартиры, но теперь он наконец собрался домой, чтобы занять свое место среди друзей детства и бороться вместе с ними за свободу, идеалы революции или, по крайней мере, строить в Чили социализм.