Большой дом
Шрифт:
Всю ночь и весь следующий день я размышляла, как исхитриться и еще раз повидаться с Адамом, но ухищрения оказались не нужны: поздно вечером я задумчиво брела домой по Керен а-Есод, и вдруг рядом затормозил мотоцикл. Сначала в мое сомнамбулическое сознание проник рев двигателя, только я не соединила этот рев с образом, который преследовал меня неотступно, но тут мотоциклист со щелчком откинул забрало и пристально посмотрел мне в глаза. В его взгляде заискрилась смешинка. Он смеется надо мной? Или вместе со мной? Этого я еще не знала. Сзади нетерпеливо завыли-загудели автомобили, чье движение застопорилось из-за стоявшего мотоцикла, но потом они стали его объезжать. Адам что-то произнес, но было очень шумно, я не расслышала. Чувствуя, что дыхание мое участилось, я сделала шаг вперед. И прочла по губам: хотите прокатиться? До гостиницы было рукой подать, минут пять пешком, но я согласилась без колебаний и — тут же растерялась: как забраться на мотоцикл? Так и стояла, беспомощно уставившись на не занятую Адамом заднюю часть сиденья и не зная, как туда вскарабкаться. Он протянул руку, я тоже, левую, но он твердо ухватил меня за правую и изящным, опытным рывком поднял и закинул себе за спину, на сиденье. Все с той же едва уловимой улыбкой, которая мерещилась мне почти двое суток, он снял шлем и аккуратно надел на меня, мягко отведя волосы, чтобы закрепить ремешок. Потом он взял мою руку, уверенно положил себе на талию, и трепет, зародившийся внизу, в паху, в самых глубинах моего естества, занялся, вспыхнул, возвращая мое тело к жизни. Адам рассмеялся, широко открыв рот, он всегда так смеялся, открыто и непринужденно, и мотоцикл ожил под нами и понесся по улице
Я крепко цеплялась за его талию, волосы Адама развевались и хлестали мне в лицо, и мы мчались мимо не-от-мира-сегошних жителей города, на которых я уже успела насмотреться: мимо ультраортодоксов в пыльных черных пальто и шляпах; мимо матерей с выводками деток в одеждах из сотен отдельных ниточек, словно их только что вытащили недоделанными из ткацкого станка; мимо стайки мальчишек, которые вырвались из иешивы, как из долгого заточения, и мелькнули у нас перед носом на переходе; мимо согбенного старика с металлической ходилкой и сопровождавшей его девушки-филиппинки: она придерживала его за локоть и постепенно распускала мешковатый рукав его свитера — тянула за нить, накручивая ее себе на руку, виток за витком, пока последние слова и последний вздох не выскочат из него, как ненужный уже узел… старик, филиппинка, араб, выметающий мусор из сточной канавы… никто из них не сознавал, что мы, те двое, что проплывали-пролетали мимо них, — просто призраки, привидения, явившиеся из другой реальности. Мне хотелось длить и длить этот путь, заехать куда-нибудь в глушь, в пустыню, но скоро мы свернули с главной дороги и затормозили на автостоянке с видом на северные окрестности города. Адам выключил двигатель, и я, неохотно сняв руки с его пояса, отстегнула и с усилием стянула шлем. Моя романтическая мечтательность тут же испарилась, и я смутилась. Но Адам, казалось, не замечал моих мятых брюк и пыльных сандалий. Жестом он велел мне следовать за ним к променаду на склоне, где небольшие группы туристов и просто гуляющих наблюдали, как закат разворачивает над Иудеей целое театральное действо.
Мы облокотились о парапет. Облака стали медно-желтыми, потом заалели, залиловели. Тут хорошо, да? — сказал он, и за весь вечер это были его первые понятные слова. Я глядела на крыши, теснившиеся в Старом городе, на гору Сион на юго-западе, на гору Абу-Тор, или «Злого совета», на юге, на Масличную гору на востоке и ее северную оконечность, гору Скопус, и уж не знаю, что на меня нашло — то ли закровоточил закатный свет, то ли ветер сдул любые покровы, то ли взгляду открылся небывалый простор, то ли запахло сосновой смолой, то ли камни отдали мне тепло, прежде чем вобрать в себя сумрак ночи, а может, просто рядом, совсем близко, стоял призрак Даниэля Барски, — но я окончательно слилась в этот миг со всеми, кто был до меня, кто стремился в этот город три тысячи лет, а попав туда, терял силу, выживал из ума и превращался в мечту мечтателя, который пытается высечь свет из тьмы и собрать его наконец обратно, в разбитый сосуд. Мне тут нравится, сказал Адам. Иногда я с друзьями прихожу, иногда один. А потом мы стояли молча — пред городом и небом. Значит, ты сама написала ту книгу? — спросил он. Которую я подписала Дине? Да, сама. Значит, это и есть твоя работа? Твоя профессия? Я кивнула. Он задумчиво отгрыз надломившийся ноготь, сплюнул, а я вздрогнула, вспомнив о длинных пальцах Даниэля Барски, о его ногтях — говорят, их выдирали с мясом. Как ты стала писательницей? Специально училась? Нет. Просто начала писать, еще в юности. Почему ты спрашиваешь? Ты тоже пишешь? Он засунул руки в карманы, сжал зубы, так что возле ушей заходили желваки. Нет, я в этом ничего не понимаю, ответил он. Повисла неловкая тишина, и я увидела, что он смущен больше моего, возможно — от собственной дерзости, оттого, что завез меня бог весть куда. Спасибо, что ты меня сюда привез, произнесла я, тут красиво. Его губы разжались, смягчились, растянулись в улыбку. Тебе нравится, да? Я так и думал. Снова тишина. Пытаясь поддержать разговор, я невпопад сказала: твой кузен Рафи тоже это место любит, он рассказывал. Лицо Адама потемнело. Этот говнюк? Дальше он свою мысль развивать не стал, только спросил: Дине нравятся твои книги? Не знаю. Сомневаюсь, что она их раньше читала. Ее отец попросил, чтобы я подписала ей книгу. А-а-а, протянул он разочарованно. Я вдруг заметила шрамик над его верхней губой, совсем маленький, тонкий, и меня окатило какой-то горько-сладостной волной… Ты знаменитая? Рафи говорит, знаменитая. Да? — спросил он с улыбкой. Я удивилась, но спорить не стала. Пусть думает, что хочет, пусть считает меня не тем, кто я есть на самом деле. А что ты пишешь? Детективы? Любовные романы? Иногда. Но не только. Ты пишешь о людях, которых знаешь? Иногда. Он оскалился, усмехнулся. Может, и про меня напишешь. Может, и напишу. Он извлек из кармана помятую пачку сигарет и закурил, прикрыв сигарету ладонью от ветра. Дай и мне! Ты куришь?
Дым опалил горло и грудь, ветер усилился, повеяло холодом. Я начала дрожать, и он накинул на меня свою куртку, пропахшую старой древесиной и потом. Он стал опять расспрашивать о работе, и я охотно отвечала, хотя любого другого я с этими тошнотворными вопросами давно бы послала к черту (Ты когда-нибудь писала про расследование убийства? Нет? Значит, ты описываешь только то, что случается с тобой? В твоей жизни? Или тебе кто-то заказывает книги? Тебя нанимают и говорят, что писать? Как их там, издатели, да?). Потом он тоже совсем замерз, тишина между нами уплотнилась, настало время возвращаться, и я вдруг поняла, что судорожно ищу повод для новой встречи. Он вручил мне шлем, но усесться на мотоцикл на сей раз не помог. Послушай, сказала я, роясь в сумочке, мне завтра надо кое-куда поехать. Я вытащила жеваную бумажку, которая чудом не потерялась, хотя успела побывать меж страниц моих книг, на дне сумки, в чемодане и на прикроватной тумбочке в отеле. Вот адрес. Может, отвезешь? И мне, возможно, понадобится переводчик, я не уверена, что там говорят по-английски. Он удивился, но, похоже, обрадовался и взял в руки мою бумажку. Улица Ха-Орен? В Эйн-Карем? Наши взгляды встретились. Я объяснила, что там, в этом доме, мне надо посмотреть письменный стол. Тебе нужен стол? Писать книги? Он заинтересовался и как будто даже разволновался. Вроде того, уклончиво ответила я. Так тебе нужен стол или не нужен? — требовательно спросил он. Да-а, нужен. И у них есть такой стол? Он ткнул пальцем в адрес. На улице Ха-Орен? Я кивнула. Он задумчиво ворошил свои волосы всей пятерней, а я ждала ответа. Наконец, он сложил бумажку и сунул себе в задний карман. Я заеду за тобой в пять, сказал он. Хорошо?
Той ночью он мне приснился. Вернее, мне снились попеременно то он, то Даниэль Варски, а в какие-то моменты — благодаря щедрости снов — человек, который мне снился, был разом и Адамом, и Даниэлем, и мы вместе шли к Иерусалиму; я знала, что это вовсе не Иерусалим, но отчего-то считала, что ничем иным этот город быть не может, это именно Иерусалим, который постепенно проступает в пыльной дымке за серыми полями, и нам нужно их непременно пересечь, чтобы вернуться в город, а вернуться надо непременно, это как вспомнить забытую, но очень важную мелодию. Адам-Даниэль отчего-то нес футляр, небольшой футляр с инструментом, и он собирался сыграть для меня на этом инструменте, как только мы найдем место, да-да, место искал он, не я; в футляре была труба, а может, и не труба вовсе, а ружье… Наконец сон перенесся в помещение, в комнату. Но футляра у моего спутника уже не было, и я смотрела, как Адам или Даниэль медленно раздевается и складывает одежду на кровати — с методичностью человека, который много лет прожил под бдительным надзором, возможно, в тюрьме, где его обучили складывать вещи аккуратнейшим образом. Его нагота была мучительна, печальна и сладостна, и я проснулась, изнемогая от нежности и желания.
На следующий день, без четверти пять, посмотревшись в зеркало несчетное число раз, нацепив красные бусы и длинные, почти до плеч, серебряные сережки, я ждала его в вестибюле. Он опоздал на двадцать минут, и я уже металась взад-вперед, в ужасе представляя, что он раздумал и не приедет, и мне придется вернуться в пустой номер, в бесконечную ночь и терзать себя там, мучиться без сна до рассвета. Но наконец, еще издали, я услышала шум мотоцикла, и он появился из-за поворота. Мои страхи развеялись, их смело потоком радости, радость эта разлилась сияющим озером, ничто не могло ее омрачить, даже запасной шлем — он протянул мне сверкающий красный шлем, который, конечно же, припас для подружек, девчонок-ровесниц, они слушают те же музыкальные группы и говорят с ним на его родном языке, они могут без стеснения раздеться при дневном свете, а ступни у них мягкие и гладкие, как у младенцев.
Мы летели по улицам, под гору, все ниже и ниже, и я была счастлива, ваша честь, по-настоящему счастлива, так легко и хорошо мне не было уже много месяцев и даже лет. Когда Адам отклонялся вправо-влево, чтобы послать мотоцикл на поворот, я ощущала, как его талия напрягается, двигается у меня под руками, и для меня, нищей, этого было достаточно, больше чем достаточно, и я совсем не задумывалась, что скажу, когда мы доберемся до дома Лии Вайс, девушки, которая полтора месяца назад забрала мой письменный стол. Въехав в квартал, вернее, в сонную деревушку Эйн-Карем, Адам остановился, чтобы спросить у местных, куда ехать дальше. Мы зашли в кафе, и, небрежно швырнув на стойку телефон, он сделал заказ для нас обоих на иврите, гортанно и быстро, перешучиваясь с молодой официанткой и похрустывая суставами. Улицу перебежала хромая шелудивая собака, но и эта неприглядная картина не затмила моей радости и не умалила красоты места. Адам размешивал сахар в кофе и подпевал эстрадной певице, чей голос лился из динамиков. На его лицо упал свет. Как же он молод! Я вдруг поняла, что он робеет, не знает, что сказать, потому и поет сейчас, не имея ни слуха, ни голоса. Расскажи о себе! — предложила я. Он приосанился, закурил и облизнулся с легкой усмешкой. Значит, ты все-таки обо мне напишешь? По обстоятельствам. По каким? Смотря что расскажешь. Он чуть откинул голову и выдохнул столб дыма. Разрешаю, произнес он. Можешь использовать меня в книге. Я свободен. Что ты хочешь узнать?
Что я хотела узнать? Как выглядит его дом, то место, куда он возвращается каждый вечер? Что висит там на стенах? Есть ли у него печка, надо ли кидать туда дрова, зажигать спичку? Какой там пол, плитка или линолеум, и как он там ходит, в обуви или босиком? И какие гримасы строит, когда бреется перед зеркалом. Куда выходит его окно, какая у него постель, да-да, ваша честь, уже я представляла его постель со смятым одеялом и дешевыми подушками, его постель, на которой он наверняка раскидывается по диагонали, когда ему случается спать одному. Но я ни о чем таком его не спросила. Это не срочно, можно и подождать. Потому что вечер близился, он пел, и что-то в нем было новое. Ах да, он вымыл голову.
Он вернулся из армии два года назад. Сначала нанялся в охранное агентство, но босс его кое в чем обвинил — Адам так и не сказал, в чем именно, — и пришлось уволиться, а потом приятель позвал в свою бригаду, маляром, дома красить, но запах краски задолбал, и тоже пришлось уволиться. Теперь он работает в магазине, где торгуют матрасами, но на самом деле он хотел бы пойти в ученики к плотнику, ему всегда нравилось работать руками и получается неплохо. А семья есть? Он затушил сигарету, встревоженно огляделся, проверил телефон. Нет семьи, сказал он. Никого нет. Родители умерли, когда ему было шестнадцать. Где и как он не сказал. Есть старший брат, но он с ним много лет не разговаривал, даже не знает, где он. Надо бы найти, но руки не доходят. А как же Рафи? Разве он — не родня? Я тебе уже объяснял, Рафи — урод. Я имею с ним дело по одной простой причине — из-за Дины. Если бы ты с ней познакомилась, никогда бы не поверила, что этот бабуин произвел на свет такую красавицу. Расскажи о ней, попросила я, но он не произнес ни слова. Только отвернулся, потому что лицо его исказилось, а он не хотел, чтобы я заметила. Это длилось долю секунды, но я все равно успела увидеть совсем другое, незнакомое лицо, которое он тут же стер рукавом. Он встал, бросил на прилавок несколько монет, кивнул на прощанье официантке, а она сверкнула улыбкой. Я вынула кошелек. Позволь, я заплачу? Но он прицокнул, подкинул шлем, будто мячик, поймал его прямо на голову, а я отчего-то подумала о его покойной матери, о том, как она, должно быть, купала его, совсем маленького, как вынимала из колыбели, как прикасались к ее щеке его влажные губки, как вцеплялись в ее волосы крошечные пальчики, как она пела ему песенки, воображала, кем он станет, когда вырастет, а потом вдруг — точно иголка проигрывателя сразу перескочила на другую песню на пластинке — я уже представляла мать Даниэля Барски, и теперь, словно в зеркале, мать была жива, а сын мертв. Впервые за последние двадцать семь лет я осознала безмерность утраты, постигшей эту женщину, неописуемый кошмар ее горя. Я стояла около мотоцикла. Ветер стих. Пахло жасмином. Как можно жить дальше, когда у тебя умер ребенок? Я перекинула ногу, села в седло и тихонько, бережно положила ладони ему на пояс — мои руки принадлежали сейчас тем матерям, которым уже не дотронуться до сыновей: одна сама умерла, у другой погиб сын. Так мы доехали до улицы Ха-Орен.
Дом нашли не сразу, потому что табличка с номером скрывалась под виноградными лозами, которые росли вдоль забора и оплетали его снизу доверху. Наконец обнаружились железные ворота с калиткой и замком на цепи, а в глубине, полузатененный деревьями, стоял большой каменный дом с зелеными ставнями, в основном закрытыми. Неужели эта девушка, Лия, живет здесь? Что ж, это придает ей новое измерение, глубину, которую я в ней совершенно не распознала. Всматриваясь в запыленный сад, я исполнилась печали, возникшей из странного ощущения: это место, пусть не впрямую, связано с Даниэлем Барски, за этими закрытыми ставнями живет женщина, которая когда-то его знала и, по всей вероятности, любила. Интересно, как отнеслась мать Лии к поискам дочери, что почувствовала, когда стол, принадлежавший отцу ее ребенка, несчастному юноше, который был так жестоко вырван из этого мира, внесли в ее дом, точно гигантский деревянный труп? А теперь еще я на ее голову, а при мне — призрак покойного. Я уже хотела извиниться, сказать Адаму, что ошиблась и это вовсе не то место, которое мне нужно, но не успела: он нашел под листьями звонок и нажал кнопку. Где-то в доме затренькал колокольчик, залаяла собака. Другого ответа не последовало, и Адам снова позвонил. А телефона их у тебя нет? — спросил он, но поняв, что ничего у меня нет, нажал кнопку в третий раз. Дом упрямо молчал: ни скрипа, ни шороха, ни движения, полный паралич камней и ставен, даже листья не колыхались. Они знают, что ты должна приехать? Знают, соврала я, и Адам потряс железные ворота, проверяя, не поддастся ли цепь. Наверно, придется приехать в другой раз, начала я, но в этот момент появился старик, точнее, отделился от стены, словно тень, и направился к нам, опираясь на изящную трость. Ken? Ma atem rotsim?Адам ответил ему, кивнув на меня. Я спросила, говорит ли он по-английски. Да, ответил он коротко, поудобнее перехватив серебряную рукоять трости, которая — как я разглядела — была сделана в виде головы барана. Здесь живет Лия Вайс? Вайс? — переспросил он. Да, повторила я, Лия Вайс, она приезжала ко мне в Нью-Йорк, чуть больше месяца назад, чтобы забрать стол. Стол? — недоуменным эхом откликнулся старик, и теперь уже Адам принялся нетерпеливо пояснять что-то на иврите. Lo,сказал старик, покачав головой, lo, ani lo yadea klum al shum shulchan.Он ничего не знает ни о каком столе, произнес Адам, а старик все стоял, опираясь на трость, и ворота открывать не собирался. Может, тебе дали неверный адрес? — предположил Адам. Он извлек из заднего кармана джинсов помятую бумажку, на которой Лия написала этот адрес, и показал старику сквозь прутья ворот. Хозяин неторопливо достал из нагрудного кармана очки и нацепил на переносицу. Он долго читал и, казалось, не очень-то понимал, что там написано. Потом перевернул листок, но ничего там не обнаружил. Ze ze o lo? — потребовал Адам. Старик аккуратно сложил бумажку, просунул обратно меж прутьев и, к моему удивлению, заговорил по-английски: это — действительно дом 19 по улице Ха-Орен, но здесь нет женщины с таким именем. Он говорил по-английски бегло, с хорошим произношением, как человек благородных кровей.