Бомарше(Beaumarchais)
Шрифт:
«Неужто настал мой час?» – спросил Бомарше у своих сокамерников, но ответом ему было молчание.
Вновь Бомарше привели в комнату для посетителей, где в этот момент находились несколько муниципальных чиновников.
«Кого из вас зовут Манюэлем?» – поинтересовался Бомарше. Молодой человек приятной наружности приблизился к нему и протянул руку для пожатия. В ответ на слова пленника, что ему неловко из-за того, что столь важному лицу пришлось оторваться из-за него от общественно полезных дел, посетитель заметил:
«Первейший долг общественного деятеля заключается в том, чтобы прийти в тюрьму и вызволить из нее
Оказаться на свободе благодаря страстному посланию комиссарам Коммуны! Разве эта новая победа не встает в один ряд с теми, что он одержал в других судебных процессах? Правда, на сей раз он рисковал гораздо больше: тогда ему грозила лишь каторга, а сейчас не покинь он вовремя застенков Аббатства, то на следующей неделе был бы казнен.
Интересно, был бы он так же горд собой, если бы узнал истинную причину своего неожиданного освобождения? Увы, своей свободой он был обязан отнюдь не таланту своего пера и не вмешательству племянника.
Чудо совершила Амелия Уре де Ламарине, обеспокоенная арестом любовника, к которому она питала не только нежные чувства. Поскольку г-жа Ламарине частенько обращалась к нему за деньгами и никогда не получала отказа, она решила во что бы то ни стало спасти его. Г-жа Ламарине разыскала Манюэля, с которым была немного знакома, чтобы замолвить словечко за Бомарше, и смогла убедить генерального прокурора в невиновности своего друга: сделать это оказалось тем более просто, что Манюэль был весьма неравнодушен к женским прелестям, а для его посетительницы это был прекрасный повод их продемонстрировать.
Много позже она рассказала своему стареющему любовнику о том, на что пошла ради его спасения, и была немало удивлена тем, что этот не слишком щепетильный в подобных вопросах человек постфактум рассердился на нее за принесенную ею жертву.
Но в любом случае, Манюэль повел себя настолько великодушно, что даже согласился лично сопроводить Бомарше к Лебрену-Тондю, который пообещал выдать последнему паспорт для выезда в Голландию, а также заплатить залог, требуемый правительством этой страны.
Обещание это так и осталось невыполненным, поскольку наступил сентябрь 1792 года, начавшийся резней, страшнее и кровопролитнее которой Париж никогда не знал. Двери тюрем распахнулись для убийц по приказу министра юстиции Дантона; именно на его совести лежит вина за эту новую Варфоломеевскую ночь, жертвами которой стали многие аристократы.
Бомарше сразу же направился в военное министерство, но его там не приняли; в муниципалитетах все кабинеты были заперты, в комитетах тоже. Несколько дней Бомарше бродил по улицам непричесанный, с всклокоченной бородой, в мятой одежде. Лишь на несколько минут рискнул он зайти в свой собственный дом, за которым присматривал Гюден: он взял там немного еды и денег, побрился и сменил одежду, после чего пешком отправился в Версаль, где рассчитывал укрыться у друзей. Там он узнал о казнях в тюрьмах. На следующий день после его появления в этих краях командир местного отряда Национальной гвардии явился к людям, предоставившим Пьеру Огюстену кров, чтобы
После недолгой и в общем-то простительной депрессии он вновь обрел веру в себя, сообщил Гюдену о месте своего пребывания и, невзирая на риск, написал Лебрену-Тондю, прося его о встрече. Министр согласился принять Бомарше. Слуга, посланный Гюденом, доставил Пьеру Огюстену приглашение на аудиенцию и напомнил, что ему небезопасно появляться в Париже, на что Бомарше гордо ответил: «А разве ты не играл со смертью, когда нес мне это письмо?»
Тем не менее, из осторожности и дабы не быть узнанным, он попросил перенести аудиенцию с девяти утра на девять вечера. Тщетная предосторожность, мог бы сказать он в очередной раз!
Когда он пришел в министерство, с головы до ног забрызганный грязью, часовой велел ему уйти и не появляться раньше одиннадцати часов вечера, а еще лучше прийти утром. Не зная, где скоротать время до встречи, Бомарше укрылся на какой-то стройке, где и заснул, сраженный усталостью. Проснувшись, он вернулся в министерство, но ему сказали, что Лебрен-Тондю уже спит, и предложили явиться утром следующего дня. В отчаянии он нацарапал министру записку:
«Сударь, откажитесь от мысли принять меня при свете дня, ибо в этом случае я рискую предстать перед вами разорванным на куски».
Затем, устав скитаться, словно клошар, он решил вернуться домой. Его упорство в который уже раз принесло-таки свои плоды. Не успев переступить порог своего дома, он узнал, что министры согласились наконец его выслушать.
Бомарше говорил с самим Дантоном, который, по его словам, разразился «смехом Тисифоны» и которому он якобы сказал:
«Удивительно, что гражданин, чья репутация честного и преданного человека известна всем, все еще жив, пока вы дискутируете!» Эти слова были восприняты присутствующими как оскорбление. Возмущенный Ролан де Лаплатьер ответил: «Это дело, видимо, так и не закончится до самого конца войны».
Слова Бомарше, став достоянием гласности, возродили неприязнь к нему. Тогда он обратился в Национальное собрание, которое предоставило ему возможность выступить в Военном комитете: три часа держал он речь перед его членами, призвав на помощь всю свою смекалку, и в результате получил следующий документ:
«Мы, нижеподписавшиеся, заявляем, что надлежит оказывать содействие вышеупомянутому г-ну Бомарше во время его поездки в Голландию, поскольку он движим единственно желанием послужить общественному благу и потому заслуживает благодарности нации».
Казалось, козням недобросовестных чиновников из военного министерства положен конец. Лебрену пришлось выдать Бомарше паспорт, и тот отправился в сопровождении Гюдена в Гавр, поскольку хотел обнять на прощание жену и дочь. Путь их был усеян трудностями, поскольку муниципальные органы «надзора» удвоили свое усердие, ведь на дворе стоял тот самый сентябрь 1792 года, 20-го числа которого Конвент провозгласил Республику.
«Выбраться из Парижа, – писал Гюден, – из этого города, прежде такого соблазнительного, так нами любимого, было в ту пору великим счастьем, и мы радовались, что удаляемся от него».