Бомба в голове
Шрифт:
Виталий улыбался. С аппетитом поглощая мясо, Пашка поведал ещё о нескольких парадоксальных случаях, представленных им в вольной интерпретации по мотивам собственных наблюдений. В компании весёлого балагура Виталий чувствовал себя как в театре. Он слушал болтовню приятеля с огромным удовольствием, потому что ему самому такой весёлости никогда не хватало. С Пашкой было легко. Не отличаясь занудливостью, он постоянно шутил, находя повод поюморить даже там, где у него возникали проблемы.
Когда он закончил трапезу, удовлетворённый по всем пунктам, Виталий на всякий случай напомнил про дело:
– Ну так как насчёт моих знакомых?
Пашка ничего не забыл, но для солидности порылся в голове по поводу ближайших планов.
– Дай мне их телефон и предупреди, что я позвоню им завтра днём.
Павел оказался молодцом, устроил всё быстро и эффективно. Так что пришлось принимать от знакомых горячие слова
Между делом Виталий решил развеяться, посетив на следующий день оперу. Он никогда не готовился к таким мероприятиям заранее, а наезжал в театр спонтанно, по настроению. От таких внезапных подключений к прекрасному эффект был намного сильнее, и для этого у него было выкуплено постоянное место в ложе. Билетёрши на ярусе знали эту его особенность, никогда не позволяя занимать его место посторонним.
На этот раз он прибыл в театр заранее, позволив себе настроиться на музыку в лучших своих традициях. Его волновали и встреча с прекрасным, и огромный камерный зал, и особое зрелище его заполнения публикой, не всегда, правда, радующей его придирчивый глаз. Но всё равно это было частью незыблемого торжества культуры, отчего само место, из которого он лицезрел лёгкие прохаживания любителей оперы, вызывало в душе трепетный восторг, чудный резонанс моления, готовый уже вылиться в ликующее пламя страстей с первыми вырвавшимися из оркестровой ямы звуками.
Вагнер пришёлся как нельзя кстати. Давно заметив нечто триумфально-возвышенное в его музыке, заставляющее дышать с нею в унисон, гореть, сиять и мило трепыхаться, он постоянно слушал его дома, когда выпадало свободное время, и теперь вдруг решил испробовать, насколько взволнованное восприятие прекрасного уляжется параллельно или даже перебьёт его нынешние трудности метаний. Сможет ли он забыться на фоне музыкальной драмы, затрагивающей, по крайней мере у него, тонко настроенные струны души? Сможет ли снова услышать то, что неоднократно тревожило его волшебными переливами? Он не станет сравнивать их с чем-то. Он будет стараться предстать неподготовленным, словно ещё не имевшим счастье узнать, что такое первоклассная оперная постановка.
Но нет же! Музыка только усиливала впечатления последних дней. Она не давала спокойно дышать. Она теснила, толкала, носилась из стороны в сторону и только возбуждала его воображение. Во время всего спектакля он только и делал, что думал о своём, вырезая из памяти конкретные фразы и накладывая их на разливистое исполнение арий. Он копошился в своих недугах, как вошь под подкладкой, унюхивающая запах кожи, под звуки оркестра только представляясь вошью величественной, – волнуясь, ликуя, глубоко дыша, надрываясь от нестерпимого натиска эмоций, от представления своих пламенных речей, только мнимых, невсамделишных, от высокого мастерства исполнения вперемешку с собственной самодеятельной трелью. И ему было больно и жарко, как под ударом молнии. Он носился где-то в себе, то ли потрясённый музыкой, то ли задетый за живое в самое уязвимое своё место. Казалось, те крикливые стоны были его собственными, тот фантастический скалистый пейзаж – из его представлений, а сам волшебнейший полёт валькирий давался с неимоверным трудом, перехватывая дыхание, затмевая свет, громоздясь на ошарашенные невесомостью мышцы. Вжавшись в кресло, он словно пытался удержаться на месте, чтобы не взлететь самому. И яркий Призрак его могучей одухотворённости – такая редкость! – вдруг показался перед ним во весь свой сказочный рост.
И он сразу же успокоился. Действие продолжалось, даже с ещё большим напряжением. Однако делимое на двоих, на две пары глаз, ушей, на два настроения, оно воспринималось теперь с некой оценочной робостью, через фильтры самоконтроля, дабы не показать друг другу избыточную простоту первой реакции, которую скрыть в данном случае было невозможно. Вместе со своим Призраком он наблюдал сцены, не косясь на него, но хорошо чувствуя его присутствие, и уже ощущал в себе уйму степенности, собранность и понимание даже слов на сцене, готовый за последовавшей реакцией высказать собственное суждение.
Теперь сюжет занимал его больше. Он был достойней его знаний, чем вначале спектакля, не то чтобы из-за своего редкого гостя, но всё-таки в компании понимающего друга, всегда умеющего поддержать, можно сказать, единоверца до мозга костей. И наряду с лирико-драматическим восприятием мифа, отражающим главную тему – ослушание воли богов, он и с ним наладил собственный диалог, к которому готовился, оказывается, переживая до этого нервный приступ.
Его охватывало возмущение: какие же они боги, если подвластны чувствам? У них в головах должны быть только правила! Велико стремление смертного распространить свои переживания на подобного тебе титана. Представить его в русле общей для всех истории, гневающегося, властного, раздражённого, но и податливого уговорам, ещё и пасующего, наверное, перед шантажом, а может, и – бог ты мой! – чувствительного, трогательного, которого можно увлечь той же сказкой (в сказке) о любви и преданности между особями. Даже Вотан не всегда понятен, а мотивы Брунгильды и вовсе типично человеческие. Она ранима, как женщина, которой отказано в интересе к ней, и силы рода небесных властителей нивелированы в её образе до размытой чувственности наших земных обитателей. Таких же шатких в столкновениях, что сидят в ложах и внизу в этом зале, – он посмотрел тихонько направо и налево, – дышат сценой или хотя бы ладно ухмыляются прикосновением к искусству. Они видят их такими же, какие они есть сами. Они вертят ими как хотят. Вот, значит, как они в них верят! Выходит, и боги могут ошибаться, не всесильно их господство! А раз так, чем тогда мы им обязаны, если управляющая нить где-то в стороне, а возможно, и вообще утеряна? Может, её и не существует, этой нити? – этой связи между нами и ними, этих законов, правил, о которых нам твердят святоши (его Призрак довольно ему кивнул)? – и надеяться надо на что-то другое? Есть фантазии, вплетающие богов в земные действия, позволяющие общаться с ними напрямую, вот как мы с тобой – он обратился к своему другу, – и от этого они не становятся менее почитаемыми, но ведь это абсурд! Раз ты дотронулся до плоти, ты уже понял, что она живая, а не небесная. Раз ты услышал голос, ты уже не будешь никогда на него молиться. Вся прелесть – в таинстве, в безвестности того, чему ты поклоняешься, но тогда и, будь любезен, не выдумывай себе счастливых концов. Бог есть, если ты на него не уповаешь. Не чувствуешь его желаний, не знаешь его гнева, вообще не представляешь, что он от тебя хочет. В этом весь парадокс: ты для него неразличим. Бог всегда за занавесом. И в связи с этим гибель Зигмунда выглядит не такой уж пафосной жертвой, а всего лишь несчастным случаем. Да, подрались там два непримиримых, и мы услышали в их честь торжественные оды, и жалко его, а если он совсем уж некрасивый, то Хундинг, может быть, и прав? Мы люди, нам вообще не свойственно светиться, сиять лучами, нимбом над затылком. Мы любим только прелести. Нам нужно ликовать.
Что касалось музыкальной составляющей, то здесь вопросов не было: обычное их единодушие с Призраком подкреплялось, как всегда, одинаковыми вкусами. И даже единовременным замиранием сердца в особо лирические моменты. Ему не надо было обращать на него внимание: он знал, что тот так же упоённо слушает ариозо, не моргая и не шевелясь, не трогая мысли до поры до времени. Это были самые приятные мгновения их встреч, потому что в любом случае им было что сказать друг другу. Но какова же степень уважения к нему его собственного Призрака, который и является всегда для того, чтобы досаждать, если в отдельные мгновения тот делал всё, чтобы быть для него незаметным? Виталий был ему благодарен настолько же, насколько Вагнеру, даже, может быть, и больше. Он только под конец ощутил, что погрузился в музыку по-настоящему, не мечтая, не мучаясь, ощущая её всеми фибрами своей души, и теперь хотел бы начать всё сначала.
Он понял, что сюжет промчался как-то мимо него, и теперь с жадностью следил за каждым движением исполнителей, улавливал их каждый обертон, с маниакальным воодушевлением относился ко всякому звуку, доносящемуся со сцены. Ещё не вечер, он искушал себя самым малым, самым последним из того, чем остальные зрители, проведя с ним вместе ровно столько же времени, уже заполнили себя без остатка.
Для Виталия это была долгая постановка. Уже отгремели благодарные овации, наполовину опустел храм искусств, а он всё прощался со своим провожатым. Думая о нём, Виталий представлял, насколько сегодняшняя встреча для него самого оказалась знаковой и как повлияла на его восприятие музыки. Что-то новое ему, безусловно, сегодня открылось. Он понимал и чувствовал, что уже знакомые ему постановки, в которых отразилось столько всего разного, высокого, поэтичного, далеко не ординарного, было бы полезно повторить.
Он вышел из театра с больной головой и долго бродил по сумеречному городу. Нависшие над тротуарами фигуры зданий томили своей искусственной праздничностью.
В темноте было уютней, она убаюкивала своим сказочным успокоением. Головы зверей, кое-где торчащие из фасадов, словно реликты прошлого, вещали о буйности веков, уводя его всё дальше и дальше, в глухие проулки, где неугомонная челядь уже почти не встречалась, а вечерняя прохлада, насытившись парадностью, предстала в черноте замшелых окраин.