Боратынский
Шрифт:
Это похоже на заклинание: магия простых слов, магия искреннего чувства, — и так необычно задеты старые элегические струны…
Тут открыто нечто новое в любовной лирике — глубиной психологического анализа угасшего влечения. Утрата любви переживается не менее сильно, чем первоначальное чувство. Любовный пламень перегорел в сновидение, но на смену любви пришла дремота разуверения, не менее живая и полная.
А. С. Пушкин с шутливым изумлением писал П. А. Вяземскому 2 января 1822 года: «Но каков Боратынский? Признайся, что он превзойдёт и Парни и Батюшкова — если впредь зашагает, как шагал до сих пор, — ведь 23 года счастливцу! Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья
Тогда же впервые имя молодого счастливца в ряду первых русских поэтов упомянул в печати А. Бестужев — в отрывке из своей книги «Поездка в Ревель»: «<…> Жуковскому и Кршову едва ли прибавит достоинства и прекрасная критика — Пушкина и Баратынского не убьёт и дурная».
Несколькими годами позже П. А. Плетнёв, разбирая творчество русских поэтов, очень высоко оценил элегии Боратынского и в первую очередь «Разуверение»:
«Между тем, как мы воображали, что язык чувств уже не может у нас сделать новых опытов в своём искусстве, явился такой поэт, который разрушил нашу уверенность. Я говорю о Баратынском. В элегическом роде он идёт новою, своею дорогою. Соединяя в стихах своих истину чувств с удивительною точностию мыслей, он показал опыты прямо классической поэзии. Состав его стихотворений, правильность и прелесть языка, ход мыслей и сила движений сердца выше всякой критики. Он ясен, жив и глубок <…>. Игривое и важное, глубокое и лёгкое, истинное и воображаемое: всё он постигнул и выразил. Рассмотрите его элегию: Разуверение».
Тогда же, в 1825 году, Плетнёв писал Пушкину (письмо от 7 февраля):
«Мне хотелось бы сказать, что до Баратынского Батюшков и Жуковский, особенно ты, показали едва ли не лучшие элегические формы, так, что каждый новый поэт должен бы непременно в этом роде сделаться чьим-нибудь подражателем, а Баратынский выплыл из этой опасной реки — и вот, что особенно меня удивляет в нём».
В конце 1821 года «Разуверение» вышло в журнале «Соревнователь Просвещения и Благотворения», а ещё через четыре года молодой композитор Михаил Глинка написал на слова элегии свой знаменитый и бессмертный романс…
Конечно же, исследователи и биографы пытались установить, кому адресовано это стихотворение. Безуспешно!.. С. А. Рачинский связывал её с Варварой Кучиной, однако никаких подтверждений эта версия не нашла. Вряд ли стихи относятся и к Софье Пономарёвой, хотя и написаны в пору увлечения ею. Скорее образ той, к кому обращается Боратынский, собирательный. Элегия относится ко всем — и ни к кому. Она — о разочаровании, которое, быть может, ещё сильнее и острее, чем сама любовь. А может, элегия обращена к самой жизни? И это разуверение — в жизни, вообще в человеческом существовании на земле?..
Мысли, с лирической мягкостью выраженные в «Разуверении», вскоре получили философическую огранку в другом стихотворении, которое поначалу вышло под названием «Стансы», а потом называлось «Две доли». В нём слог Боратынского обретает ту алмазную твёрдость, афористичность, ясность и отчётливость, что ему так присуща в зрелой философской лирике.
Дало две доли провидение На выбор мудрости людской: Или надежду и волнение, Иль безнадежность и покой. Верь тот надежде обольщающей, Кто бодр неопытным умом, Лишь по молве разновещающей С судьбой насмешливой знаком. <…> Но вы, судьбину испытавшие, Тщету утех, печали власть, Вы, знанье бытия приявшие Себе на тягостную часть! Гоните прочь их рой прельстительный: Так! доживайте жизнь в тиши И берегите хлад спасительный Своей бездейственной души. <…>Не себе ли самому советует он?..
Пройдёт совсем немного лет, и он после отставки начнёт жить едва ли не в точности по этим печальным заветам…
Своим бесчувствием блаженные, Как трупы мёртвых из гробов, Волхва словами пробужденные, Встают со скрежетом зубов, — Так вы, согрев в душе желания, Безумно вдавшись в их обман, Проснётесь только для страдания, Для боли новой прежних ран.Эту элегию Боратынский вписал в альбом Софьи Пономарёвой.
К ней же обращено другое признание:
Когда неопытен я был, У красоты самолюбивой, Мечтатель слишком прихотливой, Я за любовь любви молил <…>. Огонь утих в моей крови; Покинув службу Купидона, Я променял сады любви На верх бесплодный Геликона. Но светлый мир уныл и пуст, Когда душе ничто не мило <…>.Однако огонь не утих, он только разгорался, — и сады любви вовсе не увяли…
Он всё еще боролся с чарами салонной прелестницы, даже написал иронический трактат «История кокетства» — своеобразный экскурс в туманную мифологическую область, прозрачно намекающий на прихотливую натуру Софьи Дмитриевны:
«Венера почитается матерью богини кокетства. Отцом её называют и Меркурия, и Аполлона, и Марса, и даже Вулкана. Говорят, что перед её рождением непостоянная Киприда была в равно короткой связи со всеми ими и, разрешившись от бремени, каждого поздравила на ухо счастливым отцом новорождённой богини.
Малютка в самом деле с каждым имела сходство. Вообще она была подобием своей матери; но в глазах её, несмотря на их нежность и томность, было что-то лукавое, принадлежащее Меркурию. Тонким вкусом и живым воображением казалась она обязанною Аполлону <…>».
Портрет юной богини будто бы срисован с Софьи Дмитриевны:
«Жители Олимпа удивлялись быстрым её успехам и превозносили её дарования. <…> Многие недостатки были в ней заметны, особенно непомерное тщеславие. Она более любила высказывать свои знания, нежели любила самые науки; в угодительном её обхождении с богами было более знания, нежели истинного благонравия. Ко всему она имела некоторое расположение, ни к чему настоящей склонности, и потому никем и ничем не могла заниматься долго. Непостоянство её, может быть, происходило от её генеалогии, но усовершенствовалось её воспитанием <…>».