Боратынский
Шрифт:
Что ещё свойственно нраву молодой богини? Изменчивость, вольное обращение, проворство, дурачество…
«Мечты блестящие, но почти не имеющие образа (так быстро они переходят из одного в другой), вьются, волнуются перед нею <…>».
Кокетка на всё идёт, чтобы удержать поклонников, и каждый надеется, что когда-нибудь она сдержит свои нежные обещания, что она даёт «наедине со многими»…
Боратынский слишком хорошо изучил характер красавицы, которая его так влекла, постоянный разве что в своём непостоянстве. Но ничего не мог с собой поделать… Тем временем стихи, ей посвящённые, возникали одно за другим.
О своенравная Аглая! От всей души я вас люблю, Хотя, другим не подражая, ДовольноПервоначально в стихотворении было: «О своенравная София!..», но затем поэт заменил настоящее имя условным. Он так никогда и не назвал Софью Дмитриевну природным именем в своих печатных произведениях. Однако и замена имени лишний раз выдаёт его чувства: Аглая — сияющая, это одна из трёх Харит — богинь красоты.
По всему видно: он любит салон Пономарёвой, его вольный воздух, где ни жеманства, ни скуки,
<…> Где любят смех и даже шум, Где не кладут оков тяжёлых Ни на уменье, ни на ум; Где для холопа иль невежды Не притворяясь, часто мы Браним Указы и псалмы, Я основал свои надежды И счастье нынешней зимы <…>.Чувство всё полнее захватывает его, хотя рассудок и не забыт; всем существом он понимает, что своевольную кокетку по-настоящему заботит лишь одно: чтобы любовь к ней не ослабла и не обратилась в дружество. А поэт тем временем радуется, предавшись любованию и «нежному томленью», что его сердце ещё способно «к упоенью».
<…> Меж мудрецами был чудак: «Я мыслю» пишет он, «итак, Я несомненно существую!» Нет, любишь ты и потому Ты существуешь — я пойму Скорее истину такую <…>.Максиму «чудака» Декарта переиначили Вольтер и Жан-Жак Руссо: я люблю — следовательно, существую. В юности Боратынский весьма увлекался Вольтером как поэтом. Однако заметим: вольное переложение в рифмах известных изречений больше похоже на мыслительную игру, нежели на истинную страсть. И слово «скорее» выдаёт автора стихов: любовь отнюдь не совсем победила в нём рассудок, в душе он понимает: и она — обольщение.
Но в жар краса меня не вводит: Тяжёлый опыт взял своё. Я захожу в приют её, Как вольнодумец в храм заходит. Душою праздный с давних пор, Вам лепечу я нежный вздор: Увы! беру прельщенья меры, Как он порою в храме том Благоуханья сжёт без веры, Пред сердцу чуждым божеством.В четвёртом послании к Дельвигу («Я безрассуден — и не диво!» заметим, что Дельвиг тоже был влюблён в Пономарёву; впрочем, видно, поостыл, коль убеждает друга не верить «прелестнице лукавой») Боратынский, «полный неги, полный муки», признаётся, что страшится разуверения:
<…> И об одном мольба моя: Да вечным будет заблужденье. Да ввек безумцем буду я… <…>Он уже предчувствует, что безумство не продлится вечно, и в тоске вопрошает:
<…> Ужель обманщицу другую Мне не пошлёт в отраду Бог?«Пономарёвский цикл» довольно сумбурен, если сравнить качество стихов с тогдашними лучшими образцами лирики Боратынского, но, может быть, это и свидетельствует ярче всего о том смятении, которое чувствовал поэт, обычно ясный и точный в слоге и глубокий в мыслях. Подлинным художественным достоинством отличается, пожалуй, предпоследнее стихотворение из посвящённых кумиру «Сообщества друзей просвещения»:
Сей поцелуй, дарованный тобой, Преследует моё воображенье: И в шуме дня, и в тишине ночной Я чувствую его напечатленье! Сойдёт ли сон и взор сомкнёт ли мой, Мне снишься ты, мне снится наслажденье; Обман исчез, нет счастья! и со мной Одна любовь, одно изнеможенье.Филолог И. А. Пильщиков замечает в комментарии к этому стихотворению, что «тема поцелуя» в европейской лирике идёт от Катулла к голландцу Яну Эверардсу, писавшему по-латински под именем Иоанна Секунда; а затем к французским поэтам Плеяды. «Сюжету об одном-единственном поцелуе, подаренном поэту и возбудившем в нём неутолённое желание, посвящён 111 поцелуям Иоанна Секунда. <…> Стихотворение с аналогичным сюжетом <…> есть у К.-Ж. Дора».
Боратынский, знаток французской и западной поэзии, вполне мог знать это, как и начитанная Пономарёва. Как бы то ни было, его «Поцелуй (Дориде)», как называлась ранняя редакция, написан на самом гребне любовной волны и пережит по-настоящему. Дальше начнётся обрушение «девятого вала» чувства: укоры, обвинения, отповедь, грозные предсказания, больше похожие на проклятия. Последнее стихотворение, обращённое к С. Д. Пономарёвой, относят к марту 1822 года, когда произошёл разрыв…
Зачем, о Делия! сердца младые ты Игрой любви и сладострастья Исполнить силишься мучительной мечты Недосягаемого счастья? Я видел вкруг тебя поклонников твоих, Полуиссохших в страсти жадной: Достигнув их любви, любовным клятвам их Внимаешь ты с улыбкой хладной <…>.В ранней редакции стихотворения поэт открыто обвиняет свою «Дориду» в «нескромности двусмысленных речей», разжигающих в поклонниках «бесплодный пламень сладострастья», и говорит:
<…> Он незнаком тебе, мятежный пламень сей <…>.Он предрекает «бесчарной Цирцее» безответную любовь и одинокую старость, где ей достанутся лишь «самолюбивые досады».
Гневное его пророчество не сбылось: Софья Дмитриевна Пономарёва умерла через два года на 30-м году жизни. Прекрасный и неверный Мотылёк сгорел в пламени мучений. Боратынский был тогда в Финляндии и не попрощался с ней. Один исследователь предположил, что поэт посвятил её памяти стихотворение «Звёздочка», однако доказательств нет. Это стихотворение также связывали с именем А. А. Воейковой. Однако потом Боратынский первым, среди пятнадцати других, вписал его в альбом своей невесты Настасьи Энгельгардт. Впрочем, он не раз переадресовывал свои стихи женщинам, как поступал и с некоторыми стихами, поначалу обращёнными к С. Д. Пономарёвой, переадресовав их Анне Лутковской…
Эпитафию Софье Дмитриевне написал Антон Дельвиг:
Жизнью земною играла она, как младенец игрушкой. Скоро разбила её: верно, утешилась там.Глава девятая
ЭЛЕГИЧЕСКИЕ ПЕСНИ
Блестящий Петербург начала 1820-х годов кипел молодостью и жизнью, а на юге страны, в тесном городке Кишинёве Пушкин томился от скуки, ждал писем, жадно разрезал листы свежих столичных журналов. Про свою музу шутил с небрежной мрачностью: дескать, та «от воздержанья чахнет / И редко, редко с ней грешу».