Борис Суперфин
Шрифт:
От неудовлетворенности жизнью, от отсутствия в ней чистоты? света? счастья? («Я люблю своего Сереженьку, но если бы он был рожден по любви – было б совсем все другое».) она занялась подробностями жизни и находила в них смысл. Может, она и права. Но, казалось ему, она что-то теряет на этом…
Иногда у нее появлялся мужчина. Стеснялась, но всё же делилась с Борисом, может, ей просто было не с кем. Считала, что это не может его покоробить? Потому, что всё это так – к сердцу, к душе по касательной.
Перед расставанием они молчали. Потом она начинала плакать.
Когда, проводив ее, возвращался,
И еще: каждый раз проводив ее, он испытывал примерно то же, что и чеховский Ионыч: «а хорошо, что я тогда не женился». Вот и весь результат его тогдашнего отказа от не – судьбы. В одну из таких встреч Катя сказала: «Просто мы слишком рано встретились. Ты был еще не готов». Она права. Встретились бы чуть позже, и она бы стала его женой. Но сняло бы это проблематику не-судьбы и всего, что к ней было б приложено? Или же здесь можно (им с Катей можно) было бы взять измором? Ладно, все давно уже не имеет значения.
Однажды она позвонила. В Дрездене раннее утро. Разбудила его. «Как дела? Всё в порядке?» Чего-то она не договаривала. Потом сказала всё же: ей приснилось про него. Утаила что, но Борис понял. Торжественно пообещал прожить еще долго и, по возможности, счастливо. Катя успокоилась, и вот уже принялась шутить. На другом конце земли (пусть Екатеринбург не так уж и далеко от Дрездена) женщина, которой ничего не надо от него, ничего от него для себя не надо. Только, чтобы он, Борис был.
Как-то раз Катя приехала с поручением в N-ский музей к директрисе (там, у себя, она к тому времени, ушла из арт-галереи и работала в музее, заведовала отделом). Борис ее проводил, подождал на лавочке. По возвращении Катя причитала: «Как я могла не сказать?!» «Что собственно», – спрашивает Суперфин. «Что наша Регина Ивановна (она говорила так: не Иванна – Ивановна) много делает для нас и вообще для региона». Борис посмеялся, но Катя была серьезна, встревожена: «Вдруг дойдет до нашей. Вдруг Регина Ивановна узнает от этой директрисы. Как ты думаешь, Боря, надо было хотя бы сказать, что Регина Ивановна заботится о нас?»
Через все книги и публикации, которые они с ней взахлеб читали тогда, в конце восьмидесятых, через два ее высших гуманитарных, через три иностранных ее языка, через все ее тусовки с художниками, скульпторами, коллекционерами, через ее колкие, меткие наблюдения над этими мэтрами… через ее портрет, страшно сказать, чьей кисти, что уже был продан в Нью-Йорке вдруг проступило рабство. И Борису сделалось горько.
(К горечи подмешано некое чувство удовлетворения – Борис понимал его суть и всю его цену, но одергивать себя не стал.) Горько и кисло. Хоть сто раз повторяй себе: «Мне-то что?» Рабство было инстинктивным, неотменяемым и бессмысленным.
Только в одну из их встреч была близость. (Никаких угрызений перед Инной, он уже слишком устал от провисшего брака). Катя удивила натиском, (они же расстались на стадии неловкой, стесняющейся чувственности),
Ее оргазм – одинарный, но очень глубокий и с долгим выходом из – тело перешло свой предел и медленно возвращается обратно. Борис никогда не видел у женщины в этот момент такого усталого лица… Их последняя встреча. (Она в самом деле оказалась последней, но они тогда об этом не знали). Катя, как всегда, проездом. Он даже запомнил, что она возвращалась от свекрови, которая так и жила в том поселке, где Катя и познакомилась с мужем. У свекрови там хозяйство, дом.
Катя разложила перед ним фотографии. Ее Сережа уже студент. Борис слушает ее восторги насчет сына. Она? Ей идет этот возраст. Ей как будто так лучше даже. Но Катя ведет себя так, как будто уже наползает старость. Эти ее бесконечные, к слову, да и без слова, о мужском внимании: вот один хотел подвезти, вот другой хотел подружиться, вот поэт посвятил ей строки (декламирует с придыханием).
Что же, она начала свою распрю с временем – выхватывает, выклянчивает у него хоть сколько-то еще самой себя. Но почему так рано? Неужели предчувствует иссякание ресурса, того, что делает усилия наши в пространстве жизни осмысленными хоть сколько, интересными нам хотя бы?.. Да! Ее проводят на мякине посредственных, пошловатых стихов. Но вот женщина борется с временем. Не заради какой-то особой надежды, не в пользу грядущего – у нее никаких иллюзий. Борис вдруг понял это. Ее попытка удержать хоть сколько-то, продлить настоящее. Но Катя не замечает, что отменяет всем этим что-то такое в их прошлом. Сеанс умерщвления прошлого? Ладно! Что он здесь может требовать? На что он вообще здесь вправе?!
Она говорила о том, что пашет как проклятая. У них в музее всё давно уже держится как бы на ней. Пересказывала ему музейные дрязги, увлеченно, с подробностями, в конечном счете, сплетничала. И все получалось у нее тяжеловесно, амбициозно. (Нет, была и самоирония, все-таки, но это, скорей, уже камуфляж.) Катя становится тем, над чем в свое время сама же смеялась. Целая жизнь у нее ушла на то, чтоб она так вот совпала с собственной жизнью. И вот совпала. Стала равна ей. И успокоилась.
Такое подобие моральной победы Бориса над той, которую пытался любить, пред которой благоговел и пред которой был виноват. Только плевать ему на победу! Если б она обняла, прижалась: «Знаешь, я не справилась с жизнью, сделала что-то с душой. Я обмельчала, обабилась, придумай что-нибудь!» (То есть, на «победу» все ж таки и не плевать?)
Катя опять говорит ему про Сережу. (Он теперь у нее, разумеется, Серж). Сын получился талантливый, у него на всё своё мнение, да! и ростом метр девяносто (почти). Пока еще скромный, но девицы уже за ним косяком. А потом она снова читала ей посвященные вирши.