Бортовой журнал
Шрифт:
«Старт!» (командир БЧ-2 репетует своим «Старт!»)
Через полсекунды: «Стартует первая!» Еще полсекунды: «Стартует вторая!» И т. д. до четвертой. В серии по четыре ракеты. Может быть по восемь.
«Ракеты первой серии стартовали». Лодка погружается глубже, уходит.
Собрались старички из нашего отдела. Отдела регенерации и очистки Первого Института (институт ВМФ). Вспоминали. Мы накрыли для них стол, а они говорили, говорили, говорили. Валентин Николаевич Пероцкий отвел меня в сторону и сказал: «Я твои «72 метра» на столе держу. (Пероцкий
Я ему сказал, что не все понимают, что они не спаслись. «Да, это трудно понять. Это через себя надо пропустить».
Потом говорили о том о сем, шутили. Я люблю этих стариков.
Вольных люблю. Я сам вольный. Это слово соперничает с «довольный». То есть «вольный», но «до». Вольный с пределом. Я – вольный без предела. И это меня пьянит.
Недавно близкие мне сделали подарок. Они подарили трусы.
Я их случайно надел. Этот невод для гонад доходит мне ровно до подмышек. А в тесных джинсах он скручивается и превращается в то, что я называю «тамбу-ламбу». Ты уже смеешься?
Генерал Кожемякин однажды сказал: «Родине служить нужно. И это у нас не отнять!»
А я и не знаю, что к этому добавить.
Долг, на мой взгляд, это нечто, передаваемое матерью своему ребенку уже при зачатии. Что-то вроде СПИДа.
И в появлении этого «что-то» в организме матери повинно, скорее всего, государство.
Иначе не объяснить тот жар, с которым оно, государство, отстаивает у граждан свои права на слово «долг».
О монетизации льгот.
Монетизация – это, судя по всему, превращение льгот в монеты.
Монеты у нас все невеликим достоинством – максимум десятка. То есть льготы превращаются в невеликие деньги.
Люди неожиданно поняли, что к ним в карман залезают.
У карманников это считается потерей профессионализма.
«Надо контролировать свои следы! – говорил генерал Кожемякин на собрании офицеров. – Уверен! Они приведут нас или в наше дремучее прошлое, или же в не менее дремучее будущее!»
Я давал интервью РЕН-ТВ по поводу ненормативной лексики в моих произведениях.
Надо было защитить мат, как единственное наше непроходящее национальное достояние.
Я сказал, что у русских существует два языка. Один – на котором говорят, и другой – на котором все время хотят говорить.
Я сказал, что русский язык– язык молодой, и потому он все еще в движении.
Он очень необязательный.
Вот, например, английский язык – на первом месте подлежащее, потом сказуемое, далее обстоятельство места и прочее.
В русском все может быть не так, не на тех местах, и подлежащее может стоять в конце, а глагола может вообще не быть, и роль сказуемого выполняет не поймешь что. Отсюда и недоумение, необязательность.
То есть при длительном пользовании русским языком у общающихся возникает усталость, и они начинают полагать, что раз уж они поговорили о деле и ощутили после этого некоторое недомогание, то его – то дело – можно и вообще не делать, потому как разговор о деле – это уже само то самое дело и есть.
То есть ответственных не найти.
То есть нужен еще один язык – более конкретный.
Это язык мата. Потому что если уж тебя послали, то не возникает сомнений в том, куда следует направить свои стопы.
Можно, конечно, запретить мат, но у нас он выполняет роль предохранительного клапана.
Хотите лишиться клапана, чтоб все тут взлетело к едрене матери?
Правильный ответ: нет.
Тогда терпите.
Я могу плыть в море несколько часов. Лишь бы вода была теплая.
Через час плавания получается хороший гребок и скольжение.
С водой не надо сражаться. Надо просто ловить ее дыхание.
Усталости в воде нет.
Через четыре часа плавания начинает казаться, что так плыть можно вечно, а еще начинает казаться, что можно вообще не дышать, и сначала ты дышишь на два гребка, а потом тебе хватает этого воздуха на четыре гребка; а руки и ноги ты видишь вроде бы со стороны. Ты замечаешь, как они здорово устроены, и работают, как весла, словно деревянные.
И в то же время тело твое изгибается в такт воде.
Волна в море всегда есть. Пусть даже небольшая, только зыбь.
Но эта зыбь с берега, а в воде она до полуметра. И все равно плывешь, справляясь с волной.
Меня как-то спрашивали: «А сколько вы проплаваете?»
На что я отвечал: «Ну, я уплываю часа на четыре. То есть от завтрака и до обеда!» – «Это понятно, но сколько же это километров?» – «Километров? Я плаваю от мыса до мыса!»
В море с километрами трудновато. Все зависит от самого моря. Если на море полный штиль, можно делать по четыре километра в час, а если зыбь, то по ветру можно идти со скоростью три с половиной, а против ветра – не более двух с половиной. Так что километры никто не считает. Считают время. За четыре часа десять километров – значит, был ветер, и все время пришлось идти против него. А если за то же время прошел шестнадцать километров – это значит, что был штиль.
За те четыре часа, что проводишь в море, совершенно немеет язык.
В рот при вдохе и выдохе все равно попадает соленая вода, вот она и творит с языком чудеса.
А еще при выходе из воды надо бы вспомнить, что надо опираться на всю ступню, а то ты, как русалочка, норовишь встать на цыпочки.
И еще хорошо бы какое-то время перед выходом поплавать брассом. То есть все время ты плыл кролем, и ноги и руки у тебя привыкли только к этому движению и совершенно разучились сгибаться.