Божедомы
Шрифт:
— Ах, да и кстати; я и позабыл: — ну и что же ты, дьякон, сдействуешь ты эти кости? — спросил городничий Ахиллу.
— Кости? Нет; где ж мне?.. Нет, я уже сдействовал, — отвечал Ахилла.
— Как сдействовал? А? Да что ты это нынче солидничаешь?
— Да отчего ж мне не солидничать, когда мне талия моя на то позволяет? — отозвался Ахилла. — Вы с лекарем нагадили, а я ваши глупости исправил, и отлично, и оттого и спокоен.
— Да что же ты сделал?
— Взял Варнавкины кости и зарыл их очень просто — и только. Влез в окошко, сгреб в кулечек и зарыл. И зарыл так, что никто не отыщет.
— И очень глупая новость, — проговорил лекарь.
— А отчего так глупая?
— А потому, что ты суешься не в свое дело. Человек учится, а ты ему мешаешь.
— Мешаю? Да потому — я власть на это имею и право. Я успокоил всех мертвецов; успокоил мать Варнавкину; успокоил отца Савелья; успокоил его (Ахилла показал на городничего), и просто скажу — водворил спокойствие во всем городе.
— И зато сам ничего не узнаешь.
— Да что мне узнавать-то? Что мне от дурака узнавать-то было? Господи мой, да я сам о себе все отлично знаю.
— Знаешь?
— Да разумеется, знаю. А вот кто у меня их, эти кости, назад украл, если они украдены, — я этого не знаю.
Городничий подпрыгнул и вскричал:
— Как украдены?
— То есть, как тебе сказать, украдены? Я не знаю, украдены они или нет, а только нет их.
— Да ты же сейчас говорил, что ты их схоронил?
— Да я, понимаешь, схоронил, только я боюсь, как я это все неравно во сне сделал.
Городничий начал сердиться и проговорил:
— Да тебя, шута, понять нельзя.
Лекарь залился хохотом, и теперь в свою очередь начал сердиться Ахилла.
— Я, видишь, принес их и положил…
— Ну!
— В телегу ссыпал.
— Ну!
— Хотел, чтобы сегодня утром зарыть.
— Да.
— Ну, и враг меня знает: снилось ли мне, что я их ночью зарывал, а только утром глянул в телегу — одну вот эту косточку нашел.
Дьякон отвязал от скребницы привязанную веревочкой щиколодочную человеческую косточку и спросил:
— Кто ее знает — человеческая это, или так откуда завалилась?
— А ты как думаешь? — спросил лекарь.
— Мне показывается, как будто это человеческий хвостик.
Доктор так и залился:
— Так у тебя, дьякон, стало быть, есть хвостик?
— Что же тут удивительного? Разумеется, есть, — отвечал дьякон. — У всякого человека есть хвостик.
— Покажи, сделай одолжение!
Ахилла обиделся.
— Ну, не хочешь показать хвостика, покажи, где у тебя астрагелюс?
Дьякон посмотрел на лекаря удивленными круглыми глазами и проговорил:
— Что-о?
— Где у тебя астрагелюс?
Дьякон еще раз посмотрел лекарю в глаза и, вздохнувши из глубины груди, сказал:
— Бессовестный ты человек, и больше ничего.
— Да ты не увертывайся, что я бессовестный, а покажи мне свой астрагелюс.
— Ну, уж вот после этого ты подлец, — отвечал Ахилла.
— Что такое?
— Подлец. После того, как ты смел меня, духовное лицо, такую глупость спросить, — ты больше ничего, как подлец. Разве ты можешь, или позволено тебе духовную особу такую глупость спрашивать — а? Ведь вот я тебе давеча спустил, что ты пошутил со мной, а теперь я вдруг за это слово тебе не спущу, и сейчас лошадь брошу, да окунать тебя начну, —
— Да пошел-то ты пошел, а ты все-таки покажи мне, где у тебя астрагелюс?
Дьякон вскочил и вскричал:
— Послушай, лекарь, ты после этого мерзавец!
— А где у тебя астрагелюс — все-таки не знаешь, — дразнил лекарь.
— Так ты мне не перестанешь говорить эту мерзость?
— Нет, не перестану.
— А не перестанешь — так пойдем оба в омут! — И с этими словами дьякон схватил одною рукою чембур своего коня, а другою обхватил лекаря и бросился с ним в воду. Они погрузились, выплыли и опять погрузились. Дьякон очевидно не хотел утопить врача: он его подвергал пытке окунаньем и, окуная, держал полегоньку к берегу. Но оставшиеся на камне городничий, Комарь и Пизонский, равно как и стоявшая на противуположном берегу Фелисата, слыша отчаянные крики лекаря, подумали, что ему приходит последний конец в руках рассвирепевшего Ахиллы, и подняли крик, который, смешиваясь с криком Пуговкина, разбудил множество людей, высунувших в ту же минуту в окна свои заспанные лица и нечесанные головы.
VIII
Крик и шум, поднятый по этому внезапному случаю, пробудил и отца Савелия. Еле вздремнувший часа два, протопоп вскочил, взглянул вокруг себя, взглянул вдаль за реку и еще решительно не мог ничего привести себе в ясность, как под окном у него остановилось щегольское тюльбюри, запряженное кровною серою лошадью… В тюльбюри сидела молодая дама в черном креповом платье и черной же пасторальке: она правила лошадью сама, а возле нее помещался маленький казачок.
Это была молодая вдова помещица Александра Ивановна Серболова, о которой отец Туберозов с таким теплым сочувствием вспоминал в своем дневнике.
— Отец Савелий! — сказала она. — Я по вашу душу.
— Александра Ивановна, примите дань моего наиглубочайшего почтения! Всегдашняя радость моя, когда я вас вижу. Жена сейчас встанет, позвольте мне просить вас в нашу хибару.
— Нет, я и вас, отец Савелий, попрошу из хибары Утешьте меня: я немножко тоскую.
— Сударыня, время одно утешает глубокие скорби, и благо тому, кому много осталося жить, чтобы время было утешаться.
— Благо тому, мой отец, кто скорбь свою любит и не торопится с нею расстаться. Я не взяла с собой сына, но я бы хотела сегодня поплакать.
— Завтрашний день…
— Год со смерти моего доброго мужа.
— Я это помнил и завтра служил бы.
— Нет, вы отслужите сегодня. Я завтра буду молиться у себя в деревеньке, а нынче, в канун этого дня, дайте мне случай помолиться здесь, перед тем алтарем, где мы венчаны. Теперь час такой ранний…
— Да когда же вы встали, чтобы проехать четырнадцать верст?
— Мне плохо спится: я нетерпелива очень становлюсь, — отвечала улыбнувшись дама и добавила: — я прямо к старушке Омнепотенской. Она ведь иначе обидится, да и я там привыкла у ней. Я зайду к Дарьянову, чтобы он встал и пришел бы со мной помолиться о старом товарище и друге его и моем, умоюсь и через час уже буду в соборе. Позволите?