Божий Дом
Шрифт:
В радостном ожидании, я пялился в окно на общагу школы медсестер. В одной из комнат раздевалась женщина. Она сняла форму, а потом потянулась — это прекрасное движение — чтобы расстегнуть лифчик. Я увидел ее грудь, как раз, когда Молли вошла в дежурку. Ладно. Я был, как бомба с часовым механизмом. Молли села рядом со мной, и я показал ей на что я пялился. Я расстегнул ее форму и снял лифчик, и ласкал ее девичью грудь с длинными сосками. С нее слетала одежда, форма, чулки, лифчик, бикини, и сама она слетела с катушек. Я подумал об идее совершенства, когда он и его любовница кончают одновременно со звоном будильника, и, как раз,
— Я тебе показывала, как монахини нас учили в школе обращаться с пациентом с эрекцией?
— Не-а.
— Они учили шлепнуть по нему, и тогда он опустится.
— Ты хочешь сделать это сейчас?»
— Нет, я хочу, чтобы он поднялся и меня трахнул.
И мы делали это, быстрее и быстрее, жестче и жестче, и, когда мы уже были готовы кончить, неимоверный БАБАХ раздался в отделении, и мой педжер завелся, требуя меня, но моя женщина завелась сильнее и хотела меня больше, приговаривая: «Иисусе, Боже всемогущий, подожди, продолжай, оооооо, аааааа!»
БАБАХ раздался из-за того, что Синяк, пытаясь реабилитироваться за все глупости этого дежурства, решил помочь мне СПИХНУТЬ миссис Баилс, используя электрокойку для гомеров. Миссис Баилс, пациентка Малыша Отто Крейнберга, которой он поставил синяк, а потом загипнотизировал. Он выбрал «ортопедическую высоту» и по неестественно вывернутому бедру миссис Баилс было понятно, что у нее межвертельный перелом.
— Я сделал это для вас, доктор Баш, — гордо улыбаясь, сказал Синяк. — Я уже позвонил ортопедам.
— Синяк, мне очень неловко говорить тебе об этом, и я правда ценю то, что ты сделал, но электрокойка для гомеров была шуткой.
— Чем?
— Шуткой! Толстяк шутил!
— Боже! Боже. Я совершил страшную ошибку! Я должен позвонить доктору Крейнбергу немедленно.
— Синяк.
— Да?
— Позвони сначала своему психоаналитику».
Многие неизлечимые молодые умерли. Джимми, лежавший в БИТе рядом с «ДЛЯ ЕЗДЫ НА ХАРЛЕЕ ТРЕБУЮТСЯ РЕАЛЬНЫЕ ЯЙЦА!», после лечения классическим крысиным ядом, уничтожившим его костный мозг, облысевший, в язвах и кровотечениях, и инфекциях, умер. Умник Генри, у которого тоже нашли рак, воплотил свое желание «стать самым счастливым из живущих» и умер на следующий день. И многие другие неизлечимые молодые умерли. Я спросил у Чака: «Какого черта лишь люди нашего возраста умирают?», он ответил: «Не знаю, старик, но, ты не находишь, что нас ждет великое будущее?» Все знали, что вскоре умрет Желтый Человек, и все это время будет умирать доктор Сандерс.
Доктор Сандерс умирал медленно и мучительно. Облысевший, с непрекращающимися инфекциями, тихий и истощенный, он приводил в порядок свои дела. Мы сдружились. Он умирал с таким достоинством, как будто смерть была нормой его жизни. Я стал избегать его палату.
— Я все понимаю, — говорил он. — Самое тяжелое в нашей специальности — быть доктором для умирающих.
Разговаривая с ним о медицине, я с горечью поведал ему о своем растущем цинизме и о том, что я делаю, работая в южном крыле отделения шесть. Он ответил:
— Я согласен, мы не работаем ради излечения кого бы то ни было. Я тоже никогда в это не верил. Я прошел через такой же цинизм; столько обучения и такая беспомощность! И все же, несмотря на все сомнения, мы кое-что можем. Не излечить, нет. Но мы можем сострадать, любить, и это тоже помогает. И лучшее, что мы можем сделать, это быть с пациентом, сопереживать, так, как ты делаешь это для меня.
Я старался быть с ним. Я смотрел, как Молли подстригала ему ногти на руках и ногах, чтобы предотвратить царапины, которые кровоточили, а затем инфицировались. Я наблюдал за организацией стерильности в его палате. Я наблюдал, как Джо обращалась с ним, как с «интересным случаем», и я наблюдал, как онколог, полный объективизма, говорит с ним о неминуемой смерти, и все это время, я надеялся, несмотря на тщетность этих надежд, что ему дадут умереть с достоинством.
Его смерть была кошмаром. Мне позвонили среди ночи, я прибежал и увидел его, истекающим кровью, несмотря на переливание огромного количества тромбоцитов, взамен уничтоженных химиотерапией. Едва в сознании, давление почти нулевое, полоски крови, стекающей из обеих ноздрей и из уголков рта, и я знал, что, хотя этого пока и не видно, кровь вытекает из каждого капилляра его внутренних органов. Его сознания хватало только на то, чтобы просить: «Помогите, помогите мне».
Я знал, что ничем не могу ему помочь, что единственное, что я мог для него сделать, как врач — быть с ним. Я сел рядом с ним, вытер мокрой губкой кровь с его лица, посмотрел в его уже невидящие глаза и сказал:
— Я здесь, — и я надеялся, что он знал, кто это был.
«Помогите, помогите».
Кровь продолжала течь, и я вытирал ее и говорил: «Я здесь», — и плакал тихонько, стараясь не напугать его.
— Привет, Рой, дружок, как дела?
Говард стоял у входа в палату со своей мудацкой ухмылкой и своим дымком из трубки. Я зашипел на него: «Убирайся отсюда!» Усевшись в другом конце палаты, он затянулся, выпустил дым и сказал:
— Хреновато выглядит перспектива доктора Сандерса, хреновато.
— Уебывай отсюда! Сейчас же!
— Ты же не против, если я останусь. Продолжение лечения, знаешь? Очень тяжело в приемнике, когда не знаешь, что стало с пациентами, которых ты осмотрел.
— Уйди отсюда, Говард, пожалуйста!
«Помогите».
Кровь вытекала. Простыни уже были все мокрые. Его глаза закатывались.
— Я здесь, — я обнял его.
— Ты отправишь его на вскрытие?
Я хотел встать и убить его, но я не мог оставить доктора Сандерса. Я умолял Говарда уйти, а он улыбался и говорил о том, как тяжело терять тех, кого лечил, и курил свою трубку, и не уходил.
«Помогите».
Я пытался избавиться от Говарда, я был весь в крови доктора Сандерса, и я думал, что бы сделать, чтобы доктор Сандерс умер скорее, не так страдая и с достоинством.
«Помоги мне Боже, это ужа…»
Я пытался отвлечься и думать о чем-то хорошем. Женщина на лодке в Оксфорде, читающая, опустив руку в покрытый листьями пруд, но все о чем я мог думать, заголовки газет, шестнадцатилетняя девочка, сбежавшая из дома посмотреть мир, которую нашли на пляже во Флориде обнаженной и засунутой в огромный чемодан, и избитый ребенок, которого принесли в зал суда в колыбельке, свернутого эмбрионом, который «никогда не поправится», и хирург, дававший показания, что когда он первый раз увидел ребенка, он не мог понять, что это перед ним, так как это было просто кусками плоти, грязной и гниющей, и на спине истязаемого младенца было выжжено: Я ПЛАКАЛ.