Брат и благодетель
Шрифт:
17
Наташа смотрела сквозь приоткрытую дверь одной из комнат маминой петербургской квартиры на пришедшего проститься с ними курносого как зачарованная.
– Что я делаю?
– думала Наташа.
– И кто дал мне право делать это?
Вот он поднялся со стула, прошелся по комнате, оглянулся на дверь, возможно, хотел закрыть, но побоялся, вобрал голову в плечи... ринулся к Игореву пиджаку, висящему на вбитом прямо в стену гвозде... возится в нем... ничего не находит... возвращается к окну... оглядывается на дверь... видит на диване скомканную шерстяную кофточку, Наташа собиралась надеть ее в дорогу... идет к дивану... не берет кофточку
– Ты что стоишь?
– спросил Игорь.
– Задумалась?
Наташа, испугавшись, бросилась к мужу и обняла его прямо здесь, у приоткрытой двери. Сердце ее так билось, что казалось, он все поймет.
– Ну, ну, - сказал он.
– Я же не насовсем уезжаю, поработаю, поработаю, и вернусь. Вы будете ждать меня в Москве.
– Как же мама?
– спросила Наташа, чтобы о чем-то спросить - Леня?
– Взрослые люди!
– засмеялся Игорь.
– Одиноко? Пусть едут вместе с тобой и Танькой в Москву, я их взять с собой не могу, не прокормлю пока, снова засмеялся он и открыл дверь.
Курносый сидел у стола, прислушиваясь к их разговору.
– Ненавижу, - сказал он.
– Прощания всякие, сюси-пуси. Потому и не завожу семьи. Долгие слезы, а потом обязательно - изменит. Женщина накапливает в момент расставания столько жалости к себе, что не изменить не может.
– Ерунда какая-то, - сказал Игорь.
– Пусть изменяет. Главное, чтобы не разлюбила.
– Такая постановка вопроса - единственно правильная, - сказал курносый и замолчал, наблюдая, как Игорь сует в чемодан недособранные Наташей вещи. Наташе казалось, что он не смотрит, а прощупывает каждую спрятанную вещь, как недавно несчастную ее кофточку, которую она уже никогда не сумеет надеть, как и не избавится никогда от тайны поведения людей, не знающих, что за ними наблюдают.
Ей стало даже немножечко жаль его, показалось, что он тоже недоволен собой и только ждет минуты, чтобы вернуть взятое на место.
– А прощальный обед?
– спросил курносый - Собственно, я поесть к вам пришел. Все разъезжаются... Люди щедры перед отъездом.
– Наташка, накорми человека.
– Сейчас, сейчас...
Потом они сидели на кухне и курносый ел. Он поглощал перловый суп без всякого зазрения совести, будто так и надо - придти, взять последнее, что у них было, доесть то, что, собственно, предназначалось маме и Лене, когда они вернутся с работы. Кто дал ему право на это?
– Мое дело предупредить, - говорил курносый, - я не решился бы поехать в тот город, где мой отец служил в чине жандармского полковника, даже в чине просто жандарма, не решился бы. Отец-то твой в Константинополе, а беззащитен ты, любая сволочь может навесить на тебя грехи отца.
– Моего отца в городе любили, - сказал Игорь, - он был вполне лояльный человек.
– Это до революции, он мог быть для всех просто Герасимом Львовичем, а сразу после, мой друг, он получил другое имя - сатрап, жандарм, притеснитель, а ты - сын сатрапа - зачем-то едешь туда в местный театр работать, неужели нет другого места на земле?
– Соскучился, - сказал Игорь, - я так по Украине соскучился, мне там везло, дома и стены помогают. А потом там у меня есть, где жить, - тетка старая осталась.
– Да она умерла, наверное, давно, твоя тетка! Ты хоть с ней списывался?
– Жива!
– махнул рукой Игорь.
– Наши долго живут, по линии отца особенно, за девяносто!
– Тогда я за тебя спокоен, - сказал курносый и, добрав последнюю ложку супа, выпил ее.
Наташа так разволновалась, что Игорь взял и посадил ее тут же себе на колени.
– Сэрденько мое, - сказал он протяжно, - никогда не угадаешь...
– Это правильно, - согласился курносый.
– Смерть всем гадалкам!
На вокзал он не пошел, сославшись, что провожать не любит, так же, как и прощаться, потому что совершенно не верит в необходимость этих процедур в том мире, где вообще нет уверенности, что ты живешь на свете.
– Не зови меня к себе, Игорь, - сказал он, - не приеду, даже если и соскучусь немного по тебе. В мои планы не входит ничья жизнь. Я живу, как стихи.
И он стал читать скучные, как всегда, заплесневелые свои стихи, а Наташа, не понимая из прочитанного не слова, пыталась услышать в них другой, сокровенный смысл и догадаться, что ему неловко, стыдно перед ними за совершенное полчаса назад, потому что нельзя же так, потому что стихи пишутся сердцем.
18
Каждый человек извергал в его сторону толику пламени, все - огнедышащие драконы, у каждого во рту - клочок огня. А потом он услышал голоса, один индифферентный, вялый, другой, вероятно, принадлежал Александру Аркадьевичу Заку.
– Как можно долго лежать в таком говне?
– спросил индифферентный.
– Вполне приличная больница!
– изумился Зак.
– Вот вы сами в ней и лежите! А как тут кормят?
– И кормят отлично.
– Представляю!
– Нет, правда, я пробовал!
– Вот вы сами и будете здесь кушать!
– Тише! Вы его разбудили, видите?
– и Зак полез куда-то вверх по одеялу, чтобы проверить, проснулся ли он, и Гудович увидел над собой припавшего к нему на грудь человека, лицо его в морщинках, припухлостях, царапинках, следах оспы, во всех этих интересных подробностях прожитой жизни, и если бы хватило у Гудовича сил, он взял бы Зака за уши и стал бы читать лицо его, как книгу.
За спиной Зака у самой кровати сидел пухлый человек с бантиком на шее, без всякого интереса наблюдая за его манипуляциями.
– Оставьте его в покое, - монотонно повторял он.
– Оставьте его в покое.
– Доброе утро!
– крикнул Зак и чмокнул Гудовича прямо в глаз. Здравствуйте! С хорошими новостями!
– И куда вы спешите? Дайте человеку проснуться - занудствовал индифферентный, но Гудович уже не спал, а смотрел на сильный и ровный рассвет за их спинами.
– Ой, - продолжал куражиться Зак, - вы, наверное, в детстве на девочку были похожи, вам так идет марлевая повязочка на голове, просто прелесть!