Брат и благодетель
Шрифт:
– Ах ты! Слышишь, Потехин, я думал - интеллигентная девочка, а это шпана, и мамы у тебя, наверное, нет никакой. Где украла?
– Где надо, там и украла!
– Нет, голубушка, с нами так не говорят, ты у меня по-другому заговоришь, с тобой такие люди разговаривать будут!
– Убери руки!
– крикнула Таня и не узнала своего голоса: отвращение, презрение, мука, так ребенок не кричит, если он не вурдалак какой-то. Кассирша бросилась прикрывать вторую дверь, в которую уже выглядывал из зала какой-то господин с растерянным лицом, страшно похожий на дядю Мишу, которого Таня не
– Свисти, - не крикнула, прошипела кассирша, но Таня, не дожидаясь милицейской трели, уже бежала переулками, проклиная свои высокие чувства и божась в очень скором времени подрасти, чтобы вернуться в этот проклятый торгсин за своими долларами и за всеми остальными, сколько их там в кассе припрятано.
21
Он совсем не нужен был в Харькове, и зачем Наташа его отпустила? Он здесь не нравился, москаль какой-то, формалист, у них своих формалистов, как собак нерезаных, так этот еще приехал! А вдруг комиссар? Ревизор с секретным предписанием - узнать, в какую сторону смотрят хлопцы?
Эта их неуверенность и кое-какие рекомендации из России спасли его немножечко, огрызались, но слушались, просыпалось холопство, а зачем оно ему, он сюда за вольностью приехал.
Свистнет паровоз, полным свежим молчанием ответит утро, ветерок протянет крыши, начнет потягиваться в овинах и норах всякая живность, не хочется вставать, а где-то в глубине, до самого сердца - куда это без нас, как это без нас?
Хитрые! Как их расшевелить?
– Это мы уже проходили, - отвечали на все. У нас это не проходит. Пробовали - отвечали.
Или совсем странное:
– Это уж вы, пожалуйста, оставьте, оно - наше, не разберетесь.
Куда ни сунься - дурак! Если Гоголя ставить, то по-украински и вместе с Квиткой-Основьяненко, и неизвестно, кто из них главней, а лучше без стариков, сколько всего современного понаписано - целые библиотеки, и все бьют себя в грудь и клянутся, что правоверные, а кто среди них - поэт? Разве что Бог, да и его, оказывается, нету.
Чуба у него не было - вот в чем беда! Лысых на Украине не любили, лысые все для них - комиссары, а какой он комиссар, он - свой, а не верят!
И куда его завезли? А тут еще стайка прибившихся к нему людей - его актеров, с которыми он начинал в Петрограде.
Ему интересно было: когда он уходит, они между собой разговаривают или нет, дышат или нет, как вообще живут без него? Он даже спать не ложился, пока не поверит, что они тоже хотят, а то еще уснут насильно!
Нет, они родные, конечно, но слишком ему доверяют, вот завез неизвестно куда, и что здесь, на Украине, делать? Обещал степи вольные, а завез в избы-читальни, все учатся, учатся, переведут одну толстую книгу на украинську мову и всем миром бросаются изучать.
Улицы тоже изменились, лукавства на них мало, игры, население другое. Раньше сами к тебе цеплялись, увидят парубка, и ну брови вскидывать, глаза закатывать, теперь, пока сам не напомнишь, какого пола, внимания не обратят.
Томная моя, родная Украйна, куда ж ты подевалась? И с какого же ты переляку так стараешься?
Он привез своих не театром здесь заниматься, а театр им показывать: все были хохотуны в его детстве, а пели как, а матерились, а как дрались, ухватив за чубы друг друга, упертые, ох, упертые!
А теперь комиссарят и новую культуру создают, его самого за комиссара из России приняли, отнеслись с опаской и мнительно: что, мол, будешь, как с холопьями, разговаривать?
Он любил их, а когда говорил об этом, смотрели недоверчиво и хитро: знаем мы вашу москальскую любовь, мы же для тебя бандиты все, махновцы.
Какие там махновцы, Махно в Париже сидит, а в театре гуляй - поле, так и бросает всех либо в распевы тягостные, либо в бухгалтерию революции - кого сколько, кто с кем, и куда их всех деть? Украинцем он стал быстро, чего тут становиться, размовляй себе як хлопец, вот ты и украинец, его ребята тоже мученически старались овладеть, не понимая, зачем он привез их сюда разучиваться всему, что там дома усвоили, калечить и без того междоусобицей искалеченный русский язык? Но он все поощрял - справимся, справимся, зубрите.
И они скрещивали Гоголя с Квитко-Основьяненко и, скрещивая, уже не понимали, где один, где другой, а ему нравилось, он любил милую неразбериху, когда все запутывается и жизнь - дура дурой, а что она еще?
От них требовали современности, а современности никакой не было, ее надо сначала изобрести, все переиначить, а потом уже называть современностью. Ничего нового в людях на самом деле не произошло, просто придушили немного, вот они и ходят умные и придушенные.
И что самое обидное: презирая москалей, во всем им подражают, привычка. И Маяковский у них свой, и Мейерхольд. Ему там, в России, не давали забыть, что он ни то, ни другое, а здесь еще раз припомнили, ну прямо деться некуда!
К Игоревым шуткам относились подозрительно, кто не в искусстве, тем нравилось, а людям ангажированным - не очень.
– Разыгрались вы у нас что-то не в меру, - говорили они, криво улыбаясь.
– Воздух пьянит?
Как им объяснить, что он не просить, а давать сюда приехал, его на всех хватит!
И к умениям его они относились подозрительно, будто это были вызубренные какие-то умения с тайной целью - и голосом пируэты устраивает, и ногами по-американски может, и горячий такой, как печка!
Стихи не убеждали, спектакли не нравились, рисунки и сам не показывал.
Пора было выметаться, а куда? Наташу и Таньку он хотел вызвать, сколько можно на Мишу надеяться, здесь жалование все-таки. В Москве ему делать нечего, не театры - пирамиды египетские, на весь мир видно, их создатели родились до и владели театром после; он возник после, и его время еще впереди, а пока придется болтаться со всеми своими умениями и болтаться.
Спасала только самодеятельность - и лишним куском хлеба, и тем, что никто лишним знанием не упрекнет. Для них занятия с ним как любовь: не навсегда, а приятно, - и он метался по Харькову, вдохновенно крутя всевозможные драмкружки, и те полтора часа, что он успевал между репетициями с ними быть, возвращали ему веру в жизнь.