Брат по крови
Шрифт:
Кто это кричит? — вспыхнуло в моем сознании. И зачем? Ведь все кончено. Но победный клич не прекращался. «Ура-а-а! — неслось где-то совсем рядом. — Ура-а-а!» «Чехи» растерялись, и в этот момент прозвучала команда Смирных: «В штыковую атаку… Впе-ре-ед!» Мы побежали. Я помню, что первым, в кого я вонзил штык, был длинный бородатый парень, в одной руке которого был автомат, а в другой — тесак. «Вот тебе! — яростно прошипел я. — Подохни, гад!» Потом был другой «чех», третий… Четвертого я не достал — он бросился в сторону и скрылся за деревьями. Меня это взбесило. Я хотел бежать за чеченцем, но у меня уже не было сил. Ну и хрен
Ярость, лютая ярость продолжала клокотать во мне. Я не узнавал себя. Что я делаю? Зачем? Но ноги сами несли меня на врага. «Вот тебе, гад, получи…»
Уставшие обороняться, мы дрались зло и отчаянно. «Чехи» были растеряны, они никак не ожидали, что к нам придет помощь. А мы жали их, жали со всех сторон. Больше всего им досталось от ребят из взвода Ларина. Те, ударив «чехам» в тыл, буквально смяли их ряды, и теперь враг лихорадочно метался среди редколесья. Я видел заросшие густой щетиной лица боевиков. Страшные, ошалелые.
А потом наступила тишина. Нет, мы не орали от счастья, не радовались безумно тому, что остались живы. Мы стояли молча, не в силах посмотреть друг другу в глаза. Мы потеряли многих своих товарищей. Мы потеряли целый взвод — ребята Чагина лежали на снегу, покрытом густыми алыми пятнами крови. У многих из них были выколоты глаза, некоторые тела обезглавлены. Тело Чагина тоже было обезглавлено. Бедный парень, подумал я, ему и двадцати пяти, наверное, не было.
Первым, кажется, пришел в себя Смирных. Он подошел к Ларину и по-мужски крепко обнял его. Я понял, что таким образом он поблагодарил старлея за помощь. Потом мы построились в колонну по одному и пошли. Надо было до конца выполнить поставленную перед нами задачу. И мы ее выполнили. Мы нашли базовый лагерь мятежников и направили на него нашу авиацию. Потом провели «зачистку» в двух горных аулах, нашли в горах схрон с оружием, уничтожили диверсионную группу боевиков, собиравшуюся спуститься с гор. В лагерь мы вернулись только через четверо суток — худые, изможденные и смертельно усталые. Нас встречал сам «полкан». Глянув на нас, он все понял. Отдыхайте, сынки, сказал. После все расскажете.
ЧАСТЬ IV
XXXIV
Весна в Ичкерию прокралась тайком, словно хитрый абрек. В начале марта сошел снег на равнине, в горах же, там, куда редко заглядывало солнце, он лежал рыхлый и почерневший. Деревья еще были голыми, но почки уже беременели новой зеленью и были набухшими, словно соски дебелой бабы. С каждым днем становилось все теплее, и лишь горный ветер продолжал приносить с далеких заснеженных перевалов холодные воздушные массы.
Все оживилось к весне: и небо, и земля, и люди. Появились птицы, в неясном оттаявшем небе запел жаворонок, выскочила на лугу первая испуганная трава, и селенье, возле которого стояла наша часть, наполнилось голосами. Эти голоса издали были похожи на приглушенное движение горной речки, перекатывающейся через камни.
По утрам Хасан, как и прежде, пригонял свое стадо на луга. Земля оттаяла и сочилась, мерно чвакая под копытами животных. Утробно кричали коровы, весело блеяли овцы, и густо пахло свежим и несвежим навозом. Под Хасаном была все та же чалая лошадка, которая слушалась его и прытко скакала по лугу.
— Ить! Ить! — кричал чабан и звонко щелкал плетью, устрашая
Он выглядел по-прежнему неприветливым и страшным в своей мохнатой бараньей шапке, нахлобученной на самые глаза. Абрек, сущий абрек, думал я. Не дай бог такому попасться где-нибудь на горной тропе — прирежет. Вон тем самым ножом, который висит у него на поясе.
— Здравствуй, Хасан! — выйдя на луг, чтобы погреться на первом весеннем солнышке, приветствовал я его, но он, как всегда, бросив на меня полный ненависти взгляд, круто разворачивал чалую и скакал прочь.
«Какой ты все-таки невежественный, дикий человек, — думал я о нем. — Ну что я тебе плохого сделал? Да ничего. Только хорошее. Где твои сородичи берут медикаменты? У меня. И детей своих, если те вдруг заболеют, ведут ко мне. Так за что же ты меня ненавидишь, Хасан?»
Впрочем, стоило ли гадать — ведь я все прекрасно понимал: как и всех русских в погонах, он считал меня врагом Ичкерии. Его братья продолжали сражаться против федералов, и он был с ними заодно. Они сражались в горах, на равнине, в больших и малых городах. Они не жалели даже тех своих соплеменников, которых подозревали в сотрудничестве с федеральной властью. По ночам в селеньях слышались выстрелы, гремели взрывы — это мятежники уничтожали, как они говорили, предателей чеченского народа. Многие чеченцы уже устали от войны, и их тянуло к мирной жизни. За это их убивали.
Обстановка в Чечне продолжала оставаться сложной. Республику по-прежнему называли «осиным гнездом терроризма». К весне количество диверсий, совершаемых боевиками, увеличилось. Из штаба Объединенной группировки федеральных войск сообщили, что хорошо вооруженные отряды моджахедов тайными тропами стягиваются к крупным населенным пунктам Чечни. Это говорило о том, что «чехи» намереваются в ближайшее время начать широкомасштабное наступление. Впрочем, многие из нас понимали, что оно уже началось: по данным войсковой разведки, в Грозном окопалось более тысячи, в Гудермесе — около пятисот, в Ханкале — до двухсот вооруженных моджахедов.
Сразу на память пришли многократные заявления генералов Минобороны и Генштаба о том, что ударные силы чеченских бандформирований разбиты, а оставшиеся якобы действуют мелкими группами по десять-пятнадцать человек. А ведь та же тысяча вооруженных мятежников в чеченской столице — это уже полноценный партизанский полк, способный взять город под контроль. В 1996 году для этого хватило и двухсот боевиков. А нам говорят: ситуация в республике находится под контролем федеральных войск и милиции. Мы не верили, потому как слышали подобное и раньше, когда в день гибли до ста военных. Мы напряженно следили за развитием событий в Чечне, тайно опасаясь, что боевикам во главе с мятежным президентом Масхадовым удастся водрузить свое знамя над Грозным.
— Неужели и ты веришь в эту чушь? — заметив мое пессимистическое настроение, спросил меня начфин Макаров.
В то утро побудку в нашем лагере объявили, как обычно, в половине седьмого. Но на этот раз труба прозвучала как-то хрипло и нелепо, будто бы на ней играл новичок. Потом выяснилось, что ночью в своей палатке подрались напившиеся в стельку оркестранты из музвзвода и трубачу досталось по зубам. При этом была рассечена губа — вот этой больной и разбухшей губой он и пытался изобразить знакомую каждому армейскому человеку мелодию.