Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:
Он выглядит ее рабом и почитателем, думал об этом испуганном человеке полковник Коницкий. И к тому же порядочным трусом. У него и руки, и ноги дрожат.
Полковник сразу же выбрал его. Конечно, остальные — важные фигуры, но они обычный лакомый кусочек для петербургских шишек. Начальство любит крупную рыбу, ему подавай членов комитета. Однако для самого Коницкого и его методов важнее этот дрожащий, мрачный человек из подпольной типографии. Он кажется полуинтеллигентом, рабочим, втянутым в революцию грамотеями из комитета, причем не столько по причине своей полезности для дела, сколько для того, чтобы в интеллигентской среде борцов за лучший мир завелся настоящий
— Отправить его в отдельную камеру, — велел своим людям полковник Коницкий. — И надо с ним порепетировать. Но не бить, только напугать хорошенько.
— Как прикажете, ваше высокоблагородие, — ответили агенты, вытянувшись перед шефом в струнку.
Агенты уже выучили репетиции Коницкого. Они разлучили «печатников» и посадили мужчину отдельно. В соседней камере, за тонкой стенкой, они разыграли допрос. Один агент выступал в роли политического, а другие допрашивали его громкими голосами.
— Говори! — кричали агенты-следователи на своего собрата-«революционера». — Не то мы выколотим из тебя признание!
— Ничего я вам не скажу, царские ищейки, — отвечал «политический». — Я не предам своих товарищей!
— Пороть! — приказывал грозный голос. — По голому телу!
Раздавалось громкое щелканье кнута о скамью, которое было прекрасно слышно сквозь тонкую стенку камеры. Удары сопровождались стонами и криками «избиваемого».
При каждом ударе испуганный арестованный подпрыгивал на месте, словно кнут врезался в его собственное тело. Полковник Коницкий из своего тайного убежища рассматривал этого извивавшегося от страха человека и радовался.
— Теперь дайте ему немного прийти в себя, — сказал полковник своим людям, — а потом сыграйте еще одну экзекуцию. И так несколько раз за ночь, ну, вы знаете! А через несколько дней приводите его ко мне на допрос.
Полковник Коницкий ушел к себе в канцелярию и принялся за новую философскую книгу, выписанную им из Германии. Тем временем агенты продолжали давать спектакли в камере, расположенной рядом с камерой «свеженького». Они искусно готовили нового арестанта к первой встрече с полковником. Через каждый час, как только «свеженький» немного успокаивался и задремывал, агенты разыгрывали допрос. Они «избивали политического», «лили ему на голову холодную воду», «прижигали его тело папиросами». Крики «пытаемого» агента разрывали мертвую ночную тишину.
— Хватит! — орал он. — Довольно, я во всем признаюсь!
Когда «актеры» зашли к арестованному, он лежал весь мокрый от пота, в полуобмороке, словно пытали его самого.
— Скоро мы отведем вас на допрос, — сказали ему агенты. — Готовьтесь.
Три дня они держали его в напряженном ожидании допроса. Это так измучило арестованного, что он падал с ног, когда его наконец отвели к полковнику.
— Лучше расстреляйте меня! — умолял он агентов по пути на допрос. — Только не пытайте!
Подойдя к двери с черными пятнами вокруг задвижки, он стал упираться и не хотел идти дальше. Агенты со смехом втащили его в канцелярию и вышли, закрыв за собой дверь. Полковник Коницкий, доброжелательный, гладко выбритый, при всех медалях на отлично сидящем мундире, самыми тихими шагами дошел от письменного стола до двери, у которой стоял дрожащий человек, и протянул ему мягкую, белую, холеную руку.
— Добрый вечер, — поприветствовал он вошедшего. — Почему вы стоите на пороге? Подойдите ближе, пожалуйста.
Арестованный не мог сделать ни шагу. Полковник взял его за руку.
— Вы больны? — спросил он полным сострадания голосом. — Подойдите ближе, присаживайтесь.
Он указал на мягкое кресло, а сам уселся напротив.
— Чаю! — крикнул он, хотя в канцелярии никого не было. — И что-нибудь перекусить!
Бесшумно вошел пожилой сгорбленный жандарм, неся поднос с двумя стаканами чая. Один стакан для полковника, другой для арестованного.
— Пейте, — пригласил полковник. — Так вы согреетесь. И попробуйте торт. Очень вкусно.
Арестованный поднял глаза и стал шарить взглядом по стенам, по портьерам у входа.
— Что вы так беспокоитесь, молодой человек? — спросил Коницкий с теплотой в голосе.
— Расстреляйте меня, — сказал арестованный, — только не пытайте!
Полковник рассмеялся.
— Что за речи, молодой человек! — ужаснулся он. — Похоже, вам понарассказывали о нас всяких небылиц. Но я всего лишь военный человек, а не палач. Каждый выполняет свои обязанности. Пейте чай, вы очень напуганы.
Арестованный выпучил глаза.
— Вы хотите сказать… — пробормотал он, — вы это всерьез?..
Полковник подошел к арестованному и пощупал у него пульс.
— Вас кто-нибудь обидел? — по-отечески спросил он.
— Нет… — задрожал арестованный, — но в соседней камере…
— Что в соседней камере?
— Били, пороли, пытали. О, как страшно!..
Полковник Коницкий огорченно поморщился.
— Омерзительное солдафонство, — осудил он своих подчиненных. — Это просто звери, а не люди. Я внесу все это в протокол. Можете быть уверены.
Арестованный протянул к нему обе свои тощие руки.
— О, как страшно это было. Три дня подряд!
Полковник принялся утешать его.
— Пейте же, вы так измучены. И не бойтесь. Теперь вы под моей защитой. Никто не посмеет вас тронуть.
Как отец больному ребенку, полковник поднес стакан с чаем к губам арестованного. Когда тот немного успокоился, он угостил его папиросой и начал беседу.
Полковник Коницкий не допрашивал в обычном порядке: имя, адрес, возраст, занятия, политические взгляды и тому подобное. Он ненавидел банальности. У него во всем был свой собственный путь. Он беседовал с арестованными о мироустройстве, обсуждал политические вопросы, вникал в семейные обстоятельства, даже пускался в дискуссии. Он любил продемонстрировать допрашиваемым революционерам свои глубокие познания в марксизме, блеснуть перед ними образованностью, выказать благородство. Особенно он любил красоваться перед полуинтеллигентами, поражая их своей ученостью, либерализмом, дружелюбием и умом. При этом он пользовался — для большей доверительности — языком арестованных. Он редко говорил с людьми на официальном русском, который воспринимался в Польше как что-то казенное и пугающее. Он сразу же переходил на польский, немецкий и даже еврейский, если имел дело с ахдусником, с которым на другом языке невозможно было договориться. С нынешним сидевшим перед ним арестантом он тоже взял доверительный тон.