Братья Ашкенази. Роман в трех частях
Шрифт:
Кроме того, нельзя было бросать бумажки и окурки на землю, запрещалось даже плевать. Надо было каждый день засыпать глубокие канавы известью, обмазывать смолой мусорные ящики во дворах, очищать дворы от сточных вод и всякого сора. По бедным улицам, по Балуту рыскали милиционеры, ловили бородатых евреев и евреек в париках и вели их в городские бани, где им обривали бороды и головы, их одежду выпаривали в дезинфекционных ящиках, а тела мыли, чтобы избежать заразы и эпидемий. Однако чем больше барон фон Хейдель-Хайделау приводил в порядок улицы и людей, тем больше тиф, скарлатина, холера и другие болезни распространялись по городу, вылезали из всех чистых улиц и переулков, из всех засыпанных известью канав и просмоленных мусорных баков.
А все потому, что одновременно
Лодзинские фабриканты составили делегацию, которая должна была поговорить с полковником, убедить его не забирать трансмиссии. Без них колеса машин не могли вращаться, а фабрики не могли работать. Надев черные костюмы с белыми манишками, члены делегации пошли к дворцу Ашкенази. Среди них был и Якуб Ашкенази в элегантном черном костюме, с черной подкрашенной бородой. Он впервые в жизни попал во дворец брата. По-немецки члены делегации покорнейше просили барона не наносить вреда промышленности Лодзи.
— Мы просим ваше превосходительство от имени нашего города, — сказали они, кланяясь.
Барон фон Хейдель-Хайделау сидел, развалившись в кресле, с видом победителя и снисходительно смотрел в монокль на умолявших его богатых и влиятельных обывателей Лодзи.
— Ничем не могу помочь! — холодно ответил он.
Просители пытались затронуть общественную струнку, говорить от имени рабочих, которые без работы погибнут с голоду. Барон остался равнодушен. Как только делегаты заговорили смелей, резче, барон фон Хейдель-Хайделау прервал их и стукнул кулаком по столу.
— Какое мне дело до ваших людей? — разозлился он. — Я думаю о своих солдатах!
Как римский патриций, к ногам которого припали пленные, полковник гневался на лодзинских представителей и скрипел на них своими вставными зубами.
Фабричные трансмиссии были сделаны из очень хорошей грубой кожи, из которой получались самые лучшие подошвы для солдатских сапог. И барон фон Хейдель-Хайделау приказал снять эту кожу с машин Лодзи и ее окрестностей и вагонами отправлял ее в Германию. После трансмиссий фабрикантам пришлось сдать медные котлы и печи, которые полковник тоже отослал к себе на родину. Источником меди служило все: макушки церквей, дверные задвижки, синагогальные меноры, светильники, еврейские субботние сервизы для рыбы, но прежде всего фабрики. Нужны были патроны, чтобы бить врага, но в Германии было мало меди, поэтому фабричные котлы снимали, переплавляли и делали из полученного сырья патроны. В конце концов барон принялся вывозить части машин, которым в Германии могло найтись применение. С каждым днем он все больше опустошал предприятия Лодзи.
Действовал он из того самого дворца при фабрике Макса Ашкенази, в котором он жил. По подземной линии дворца, ведущей к железной дороге, каждый день шли медь и латунь, ремни и сырье, готовые ткани со складов и дерево из близлежащего леса. Мадам Ашкенази с ее плохим, русифицированным немецким, с грубым для немецкого уха «р» каждый раз протестовала, обивала пороги, предъявляла претензии, прорывалась с зажатым в руке зонтиком в свой дворец, к самому барону, но ее к нему не пускали.
— Уходите, вход запрещен! — гнали ее часовые.
За ткани и сырье, которые вывозили с ее фабрики вагонами, ей выдавали только расписки, где товары оценивались в гроши, да и те можно было получить лишь по окончании войны. Мадам Ашкенази целыми днями сидела одна как перст в большом кабинете фабрики, хотя ей абсолютно нечего было там делать. Она, как мужчина, хранила фабрику, держала все в своей голове, знала все мелочи, не хуже, чем некогда ее муж. Она запирала немецкие расписки в железную кассу, вешала ключи себе на шею и сидела в фабричном кабинете, одна-одинешенька в чужом городе. Единственными ее клиентами были немцы, которые каждый день приходили сообщить о новых грузах, которые им надлежало вывезти. Мадам Ашкенази никуда не ходила, ни с кем не встречалась в городе. Она только сидела в кабинете на фабрике, просматривая старые счета, пока не наступала ночь. Тогда она отправлялась в свою новую квартиру, ту самую, где директор Альбрехт вел когда-то роскошную холостяцкую жизнь с убиравшимися у него мотальщицами. В его широкой кровати она лежала с открытыми глазами ночи напролет, не могла заснуть и ждала утра, чтобы снова пойти на фабрику и снова просидеть целый день в пустом кабинете. Из служанок она оставила только девушку-камеристку, которая убиралась, готовила и перед сном заплетала ее жидкие седые волосы в короткие косички, перевязывая их шелковыми лентами, как в те времена, когда муж мадам Ашкенази еще был дома.
В Балуте ручные ткацкие станки работали редко. В основном они стояли под простынями. Портные, чулочницы, швеи, трикотажники, галантерейные рабочие, сапожники, шорники накрыли свои швейные машинки тканью и заперли мастерские, как когда-то запирали их на субботу. Город, который всегда кипел, ходил ходуном от непрерывной работы, торговли и движения, теперь притих: не стучала ни одна машина, не дымила ни одна труба, не гудела ни одна сирена. Чистота улиц напоминала чистоту дорожек на кладбище. Польские рабочие, пришедшие из деревень, разбежались по своим деревенским домам; городские рабочие, евреи Балута, слонялись без дела по улицам и переулкам. Их руки жаждали работы, но работы не было. Они ходили с пересохшими ртами, с бледными лицами, злые и голодные.
Лодзь голодала. На всех дорогах и на всех заслонах стояли немецкие солдаты в высоких островерхих касках и останавливали проезжих. Они искали в сене крестьянских телег спрятанные мешки зерна, куриц, сыр, лукошки яиц или крынки масла, которые люди везли в город на продажу. Они обыскивали крестьян, залезали под одежду, чтобы найти каравай хлеба, кусок мяса или немного картошки, если кто ее вез. Они задирали женщинам юбки, шарили у них за пазухой, не прячут ли они там какой-нибудь провизии.
Все: хлеб в полях, картофель в подвалах, скот в стойлах, цыплята, проклюнувшиеся из яиц, каждый новорожденный теленок, каждая беременная свиноматка — было учтено и находилось под надзором, ожидая реквизиции и отправки в Германию. Немцы снимали фрукты с деревьев, шерсть с овец, траву с полян. В лесах они дырявили березы, доили из них сок и отсылали домой. Они забрали у охотников ружья, чтобы самим ловить зайцев, лис, кабанов, оленей и диких уток и живыми или подстреленными вывозить их из страны. Они забрали у рыбаков сети, чтобы присвоить себе всю рыбу. Даже бездомных собак и кошек, копавшихся в мусорных ящиках, они ловили, чтобы содрать с них шкурки, вытянуть из них жир, а мясом накормить зверей в немецких зверинцах.
Кроме германских ландштурмеров, офицеров и чиновников, ежедневно отправлявших продуктовые посылки своим семьям, приезжали и гражданские немцы, упитанные типы в зеленых горских костюмах и с перьями на шляпах. С желтыми штульпами на начищенных башмаках, предохранявшими подошвы от стаптывания, они расхаживали по деревням, реквизировали, отбирали, скупали за гроши, опустошали и пожирали страну, как саранча. В городах и местечках из магазинов исчезали товары, из кухонь — медные кастрюли, снимались люстры с потолков, латунные задвижки с дверей, увозилась мука в мешках, изымались кожа из кожевенных мастерских и зерно с продуктовых складов. Пекари, мельники, мясники, кожевенники, торговцы продовольствием и лавочники, ремесленники и разносчики — все были взяты в оборот. За каждым их шагом велась слежка, с них не спускали глаз, следили за тем, чтобы они не сделали чего-нибудь недозволенного. Хлеб в городах выдавался по продуктовым карточкам. Но и этот паек не был чистым, местным не полагалось много муки. Пекари были обязаны замешивать в хлеб перемолотые каштаны и картофельную шелуху. Во рту этот хлеб был как глина, он камнем ложился на сердце, не насыщал. Дети от него болели.